Ранний восход
Шрифт:
Так выразительна была эта смешная физиономия под бумажным колпаком, столько самых различных оттенков ужаса, одобрения, восторга, испуга, мольбы, недоумения, внезапного ехидства, азартного внимания сменяло на ней друг друга, что Коля не мог глаз отвести.
Прикрыв полой пальтишка блокнот, он уже совершенно забыл об игре и лихорадочно делал зарисовки, стремясь уловить разные фазы настроения, которое владело лицом болельщика.
И вот, кажется, ему удалось передать это. Но болельщик вскочил, глаза его выпучились, застыли и вдруг смежились удовлетворенно. Он шумно выпустил воздух из надутых щек и опал на скамью.
Кругом все грохотало.
Коля понял, что забит гол.
Судя по тому, что Женьча не аплодировал, сплюнул и лишь поглубже надвинул на брови промокшую фуражку с молоточком, —
— Тама? — спросил Коля на языке футбольных болельщиков.
— Ну тебя!.. Ходить с тобой! — рассердился Женьча. — Это разве дело? Прозевал!.. Жаль, что я на тебя билет тратил.
— Я просто не хотел смотреть на твой позор, — нашелся Коля. — А ты вот лучше погляди, как я этого дядьку во всех видах закрепил. Похож?
— Нет, конченый ты, я вижу, человек! — вздохнул Женьча.
ГЛАВА 7
«Увертюра»
— Знает ли он сам, какие силы в нем зреют? — спрашивал иногда Федор Николаевич у жены.
А он, должно быть, кое-что уже знал.
Однажды, когда Коля сидел за уроками, Наталья Николаевна рассказывала мужу об интересной работе, которую предложили им. Надо было разрисовать панно для одного из клубов. Но там, кроме орнамента и декоративных мотивов из цветов и листьев, требовалось написать человеческие фигуры.
— Да, страшновато браться, — сказал папа. — Мы с тобой давно людей не рисовали, трудно будет.
Коля осторожно подошел к столу. Он посмотрел внимательно на родителей, слегка потупился и сказал очень просто и спокойно:
— Берись, папа. Я вам помогу.
И, не настаивая, не дожидаясь ответа, взял книжки и вышел.
Но это были лишь минуты счастливой уверенности, которые находили на него после какой-нибудь очень уж явной и всеми признанной в школе удачи. А потом снова накатывало на него какое-то странное состояние беспомощности, и он жаловался той же Кате:
— Ничего у меня, Катька, не получается!.. Ничего из меня не выйдет. Тоска такая!..
На что Катя наставительно отвечала:
— Ничего! Выйдет. Как вот эта дурь из тебя выйдет, так все из тебя и получится. И потом, я знаю еще, отчего у тебя тоска. Хочешь, я сбегаю отнесу записку?
Коля яростно багровел и показывал ей молча кулак.
Но Федор Николаевич понимал эти настроения сына. Ему всячески хотелось укрепить в Коле веру в себя, столь нужную для дальнейшего учения.
Даже у самых талантливых людей бывают трудные периоды, пора застоя, когда им начинает казаться, что движение к совершенству приостановилось, все топчется на одном и том же месте и то, что делается сегодня, — выходит нисколько не лучше вчерашнего. А тогда теряется вера и в завтрашнюю удачу.
На семейном совете у Дмитриевых решено было, что Колю надо подбодрить добрым участием какого-нибудь авторитетного человека. Поговорили с дядей Володей и бабушкой, и в середине января папа сказал Коле, что они пойдут к известному художнику Петру Петровичу Кончаловскому.
Визит был назначен на 18 января. Коля с нетерпением ждал встречи с художником, темпераментными, насыщенными работами которого он уже давно восхищался. Шутка ли сказать — сам Кончаловский посмотрит его работы и даст свою оценку…
Никто дома и в школе не знал, что Коля начал с нового, 1948 года вести дневник. Он никогда никому не показывал его. И вот что записал Коля в этот дневник 18 января:
«Мы поднимались по крутой лестнице, в полумраке отыскивая кв. 40. Я заметно волнуюсь. У папки тоже дрожат руки… В голове носятся ужасные мысли: как примет, да и примет ли вообще? Не волноваться было невозможно. Как не волноваться! Первый раз к большому мастеру, да к какому мастеру! К Кончаловскому!.. Наконец квартиру нашли. В темноте шарим звонок, звонка нет… Робко стучимся. За дверью слышатся тяжелые, шаркающие шаги, от которых душонка моя ушла в пятки. Дрожу — хотя и не холодно. Наконец дверь открывается. На пороге появляется грузный мужчина, добродушный толстяк лет шестидесяти, в берете, в очках каких-то совершенно необычайных, страшных размеров, придающих что-то теплое, доброе его лицу. «Здравствуйте, здравствуйте. Что-то вы очень рано. Ну заходите, показывайте, что вы тут притащили…» — говорит он добрым хриплым басом.
По всему видно, что мы оторвали
С новым жаром, взбодренный скупым, но уверенным одобрением Кончаловского и его точными, строгими советами, бросился опять Коля в работу. Через неделю он записывал в дневнике:
«25 января
Ездили с Егором на Ваганьково делать наброски. Были на могиле у Сурикова. Замерзли страшно».
А дома он сделал по памяти, пользуясь зарисовкой, набросанной на кладбище, большую цветную композицию: «Могила В. И. Сурикова». Ему хотелось передать то настроение скованного морозом молчания, нерушимой тишины, которую он постиг всем своим существом, когда там, на Ваганькове, стоял у скромного, невысокого каменного обелиска на могиле одного из самых своих любимых художников.
Вскоре выполнил свое обещание сводить Колю в Большой театр добрый дядя Лева, который очень привязался к Коле.
Коля страстно любил посещения театра. Не только сам театр и то, что там показывали, но все, что было с таким днем связано. Он любил эти торопливые, радостные сборы, особые приготовления к выходу, запахи горячей глаженой материи, утюга и ваксы, любил смотреть, как мама сидит у зеркала и делается красивой, душистой, праздничной и вдруг становится немножко посторонней прекрасной дамой, с которой хотелось как можно скорей чинно пойти под руку по улице и самому ощутить и дать всем другим понять, что это — собственная мама. Любил нетерпеливую толчею у гардероба, холодное прикосновение плексигласового номерка, который почтительно выдает важный служитель, беготню по лестницам, свое собственное удивленное и почти незнакомое отражение в больших зеркалах; приобретение программы, остановку в проходе под центральной ложей — на самом пороге совсем особого, тысячью огней озаренного и тысячеголосого мира, поиски места по билету, минуты рассаживания и ожидания, таинственный потусторонний ветерок, вдруг волной пробегающий по занавесу, разглядывание через бинокль хрустальной люстры — казалось, близкой совсем, рукой достать, — и потом медленное истечение света и шума из зала. И сегодня все, все это было испытано еще раз в уже знакомой зачаровывающей последовательности.