Рарака
Шрифт:
Я никогда прежде не присматривалась к нему, но Ларискина влюблённость как-то возвысила его в моих глазах. Я вдруг отметила идеальную конструкцию его плеч и умение красиво носить красивые вещи.
— Садитесь! — пригласил Игнатий Лариску.
Лариска приспустилась на стул, как бабочка на неустойчивый цветок, грациозно разложила на клавишах свои лёгкие пальцы. Каждый палец-произведение искусства.
Игнатий сел рядом, ссутулившись. Лицо у него было свирепое.
— Но-че-ва-ла ту-у-у-у-чка… —
Сложность заключалась в том, что надо было верхний голос петь, а три другие играть.
— Зо-ло-та-а-я…
— Фа, — сказал Игнатий.
Лариска долго смотрела в ноты, потом на правую руку, на левую, заглядывая под каждый палец.
Игнатий ждал, затем передвинул Ларискин палец с «ми» на «фа».
— Та-я… — опять провыла Лариска. — На-а груди-и…
— Ре, — сказал Игнатий.
Лариска опять уставилась в ноты, на правую руку, на левую.
— Пустите, — сказал Игнатий.
Согнал Лариску, сел на её место. Он не преследовал педагогических целей своим показом. Просто ему надоела Ларискина бездарность, захотелось поиграть самому.
Игнатий играл чисто и строго, прячась в музыке от вторников своей жизни.
Это был хороший, умный пианист. Я понимала, что здесь, в училище, он сидит не на своём месте и занимается не своим делом.
Лариска молчала, отчуждённая от Игнатия своим унижением. Она понимала, что проиграла великую войну полов, не успев её развязать.
— В следующий раз то же самое! — сказал Игнатий Лариске и встал.
Дальше была моя очередь.
Я раскрыла оркестровую партитуру «Ромео и Джульетты» Чайковского. Программу я прошла давно и играла на уроках целые оперные клавиры, свободно ориентируясь в тучах восьмушек и шестнадцатых.
Я уверена: когда Чайковский писал тему любви, четвёртый такт, что-то смялось в его душе, он не мог продыхнуть. Я тоже в том месте не могу продыхнуть и погружаю своё смятение в средний регистр.
Игнатий хлопнул в ладоши. Я сняла руки с клавиш.
— Попробуйте в этом месте сыграть наоборот, — попросил он.
— Как? — не поняла я.
— Играйте любовь, как смерть, а смерть — как любовь.
— Почему?
— Потому что любовь всегда сильнее человека. А смерть — инъекция счастья.
Я не очень поняла, но перевернула несколько страниц обратно и стала играть сначала.
Игнатий подтащил свой стул к моему, забрал у меня два верхних голоса, оккупировал половину клавиатуры. Мы играли в четыре руки, толкаясь локтями.
За окном шёл дождь.
Звуки не впитывались в стены, а отражались от них, и весь наш класс был наполнен любовью, как смерть, и смертью, как любовь.
Лариска вросла глазами в профиль Игнатия, и, если бы ей предложили пожертвовать для него почку, она не задумываясь отдала бы
Мы медленно брели в сторону Летнего сада. С Невы дул промозглый ветер, но в нем уже плавали ионы весны.
— У него лицо переделено на три части, — сказала Лариска. — Купол лба, брови и глаза — это его духовность. Нос — мужественность, у него профиль императора. А губы и подбородок — это его эгоцентризм и жестокость. Ты обратила внимание, какой у него омерзительный рот!
Лариска остановилась, и я тоже вынуждена была остановиться и честно вспоминать, какой у Игнатия нос, рот и купол лба.
— И-г-н-а-т-и-й! — выговорила Лариска. — Послушай: только гласные и мягкие согласные. Какое нежное и мужественное сочетание. Простое и породистое. По-испански это звучит Игнасьо.
— А по-русски Игнат, — дополнила я.
— Дура! — с превосходством сказала Лариска.
Я обиделась, но промолчала.
— А ты заметила, как он смеётся? Как будто произносит букву "т". Т-т-т-т-т…
— Отстань! — потребовала я.
— А как ты думаешь, я ему хоть немножко нравлюсь?
— Нравишься, нравишься…
— А с чего ты взяла?
— Вижу!
— А как это заметно?
— Он бронзовеет, — определила я, подразумевая под этим неприступность Игнатия и его цвет лица.
Мы вошли в Летний сад. Статуи стояли закутанные в белое, как в саваны.
— Какие молодцы! — похвалила Лариска.
— Кто?
— Древние греки. И те, кто разбил Летний сад. Они ведь его не себе делали, а нам.
— И себе тоже.
— Себе чуть-чуть…
Мы подошли к прудам. Лёд был серый, набухший весною. Я мысленно поставила на лёд ногу, мысленно провалилась и мысленно содрогнулась.
Лариска смотрела на лёд яркими незрячими глазами. У неё были свои ассоциации.
— Представляешь… — проговорила она. — Океан, ночь, вода чёрная, небо чёрное, горизонта не видно. Сплошная чернота, будто земной шар на боку… Не поймёшь, где вода, где воздух… И вдруг рарака засветится точечкой, и сразу понятно: вот небо, вот море. Просто сейчас ночь, а будет утро…
— А что это «рарака»?
— Морской светлячок. В море живёт.
Я не понимала, какое отношение это имеет к Игнатию, но обязательно должно было как-то его касаться, потому что вне Игнатия не существовало ничего.
— Он моя рарака, — сказала Лариска. — Если он есть, я обязательно выплыву… Конечно, мне до него как до Турции. Но я буду плыть к нему всю жизнь, пока не помру где-нибудь на полдороге.
— Счастливая! — позавидовала я. — Знаешь, куда тебе плыть.
— И ты знаешь, — серьёзно сказал Лариска. — У тебя своя рарака. Талант.