Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:
– Христос воскресе, протопоп…
– Воистину воскресе!
Молитвенники расцеловались. Лицо Епифания в окне, как фряжская парсуна в серо-зеленой деревянной раме.
– Видит Бог, люблю я тебя, братец. Хотя и… – Аввакум запнулся, замял упрек на языке. – Поешь кашки, Христа ради. От бабы моей посылка. – Отсыпал Епифанию из мешочка сорочинского пшенца и, чтобы не брякнуть лишнего, скорее повернулся к распопе.
А вот и он, Лазарь, напротив, в двух шагах, рыжая борода помелом из окна, гривастый волос пламенем над аспидно-белым лбом, и нахальные глаза навыкат, и толстый распухший носыря с сизыми прожилками, как переспевший огурец.
– Христос
– Воистину, дружочек. А чего, скажи, унывать?.. Вчерасе хорошо наугощались. Ишь ли, прибрел ко мне Исус ночесь, давай-де кутить. Приняли ковш браги, видим, хорошо пошла, да и за второй принялися. Потом давай брататься со Сладеньким. Скушно, говорит, на небеси-то. А у вас опять беспокойно. Пошто, говорит, не живется ладом-то?
– Поживи через таких собак… А ты что ответил?
– Никак не вспомню. Память отшибло…
В соседней засыпухе хихикнули тоненько, ехидно:
– Голь кабацкая. В тюрьме умудрился Бога пропить. Да и то, насмелился окаянный Господа нашего четвертить, на куски рубить.
Протопоп резко обернулся. Шел-то с миром к сотоварищам, да вот эти безумные слова дьякона больно задели его; хотя Лазаря будто и не коснулись они. Дьякон спрятался за оконную колоду.
– Косой-то дьявол пьян иль помер? Что-то не видать? – насмешливо спросил Аввакум, вроде бы и не заметив уловки дьякона; но глаза зловеще заузились, вспыхнули волчьи зеленые искры.
– Да нет, вроде бы он тявкал…
– Эй, слышь! – заорал Аввакум, избоченясь. – Иль стыдно на глаза показаться? Вот как бывает: бешаная собака саму себя покусала за яиця… Эй, гордый пес, высунься в дыру, я тебе в мерзкую рожу плюну! Иль нос откушу…
– Отстань ты от басурманина, протопоп. И не лень на него слов тратить? – процедил Лазарь, но перенял спор на себя, загремел раскатистым басом. – Слил, дурак, Господа нашего в жидовскую единицу, растер вместе с назьмом и блевотиной, навел бесовского туману, да и посмехается, кривой. Спрятал-де от вас Христа, и не сыскать. Шел бы ты, дьяволенок, к Никону, гузно обтирать, два лаптя пара, оба-два на Лысой горе сбежалися, да там и стакнулись… Чего меж нами притерся, еретник? чтоб вынюхивать наши души да после ссучивать по властям тем б… ? Христос-то тебя, выб.., и обходит стороной. Чего-де с неверой вязаться… А вчерась ко мне, грешному страднику, постучался в окно. Прими, говорит, милостыньку. И подал красную рубаху, по моим плечам кроена небесными мастерицами. Я примерил, ну прямь влитая. Заходи, говорю, Исусе, счас обмоем… Да вот покажу…
Лазарь скрылся в изобке, через мгновение снова появился в проеме, стал хвалиться новой камчатной котыгой, распахнутой на груди:
– Он-то, Фома-невера, говорит, вру-де я! Была-де у меня рубаха. … Где была-то, где! Ты видал? И никто не видал!
Распопа просунул в дыру дюжий кулак, обметанный золотистой шерстью, погрозил… Эх, маловато оконце для Лазаря, а то бы давно навел порядок в строжке. Никто бы не посмел сливать Сладчайшего в туман и мрак.
Аввакум отступил в снег, чтобы видеть всех сразу, встал посреди двора меж четырех засыпух, как бирючь на торжище.
– Это вы по-июдейски Бога нашего глаголете! – закричал из земляной норы Федор. – Что ж вы, окаянные, Единицу сечете плотским разумом? Он вам что, Исус-то, дьяк с Большого Дворца, чтобы по тюрьмам бродить да рубахи на праздник дарить?! – Дьякон решился снова намертво встать за догмат и просунулся в окно по узкие плечи… Бедный, бедный дьякон,
– Вот ты как залаял, худой пес. Потому что знаешь, щенок, что кулаком не достану. А я лишь дважды бью: один раз промеж глаз, а второй – по крышке гроба. – Лазарь вдруг понизил тон. – А может, Федька, и небесного Вертограда нет? И палат белокаменных тоже нет? И сада райского, где безгрешные души гуляют в человечьем образе? А Троица рядком сидит, Сын одесную, а Дух Святой ошую Отца на небеси на разных престолах; яко царь с детьми, сидит Бог Отец, а Христос на четвертом престоле особном сидит пред Отцом небесным… А может, и не возносился Спаситель наш во плоти после казни жидовской? А ежли и вознесся не в теле, а в духе, так ничего и нет на Том Свете, а? Ответь мне, косая собака, борода во щах, а мозги в червях. Что ж ты молчишь, иль язык проглотил?
– И слышать не хочу непотребное. Обмарался об вас, дьяволы, вовек не отмыться. От свиней, право, не такая вонь. Дышать от вас тяжело. Исус с има чай-вино распивает да закусывает пряниками печатными. Ха-ха… Очнитеся, дураки! Да хоть бы раз увидали его вживе, так языка бы навек лишились, и зренье потеряли, и никогда бы больше не блевали на Христову церковь нашу. Вы хуже Никона отщепенцы. Тот хоть, славы мирской восхотев, не топчется по Троице. Образумьтеся, распахните слепые вежды, залитые гордыней. И ты, Аввакумище, уж старый дедко, по тюремкам волос порастерял, а вижу, и ум последний там оставил. Горе мне, горе с вами непутними рядом жить. Слышь, старче Епифаний, хоть ты-то, разумник, останови отпадших, замолви словечко, чтобы этим, душой околенутым, обросшим мхом, стыдно стало…
– Очнитеся, миленькие мои, – поддержал Епифаний. – И ты, протопоп, не заводися. Будя грешить-то. Что же вы по живому-то сечете! Бог-от Он един в Троице, над бездною на царском троне седяе, всем живым и неживым рядит Суд…
Голос у инока был слабый, отечный какой-то, бесплотный, и порыв ветра отнес его слова за острожек, как шелуху от сосновых шишек, и рассыпал по Пустозерской слободке. Там на Никольской церкви попишко Оська-блудня сразу ударил в колокол, позвал на службу; с серой крыши снялись чайки-поморники, скрипуче гомоня, потянулись к вспухшей Печоре к сизым зажорам, подернутым мелкой рябью, где полоскались икряные щуки.
Аввакум вдруг встряхнулся от странной хмельной одури, вскружившей голову; ноги ослабли, задрожали, потянуло лечь в снег. Протопоп даже и не понял толком, чего молвил старец; да и не глум Федьки привел в чувство. У ворот острожка, столпившись, в пять глоток, как жеребцы, зареготали стрельцы; они прямо заваливались на бревенчатый тын от заполошного смеха. Знать, от беспокойного высокого крика тюремных сидельников на них нашло непонятное веселье. Иль весна бередила? Ветер с полдня накатывал теплыми волнами, как из натопленной баенки, над вспухшими сиреневыми снегами маревило, было душно; стрельцы, раззадорясь, раздернули теплое кафтанье и серые от сажи котыги, подставили бледную грудь слепому неясному солнцу, подернутому молочной пеленою.