Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:
«Эх, бить-то меня некому!» – вдруг вскричал с росстани протопоп.
«Ступай к дьякону, – прогнусавил щербатым языком Епифаний, – он тягость сердечную как рукой сымет».
«К Федьке, косому щенку? – никогда!» Восстало все в Аввакуме, и ноги налились свинцом, приросли к земле.
Инок будто расслышал безмолвный вопль протопопа и, все так же блаженно улыбаясь бабьим лицом, подтвердил:
«К ему, братец, к ему… Покоторовали и хватит, пора заздравную чашу пить».
Хорошо, что до распопы Лазаря не дошли такие позорные речи, наверное, почивал острожник в своей земляной норе, а то бы раскатил свой зычный бас по всей Пустозерской слободке: «Возлюби ближняго своего, а врага церкви подсади на праведный меч!»
… Время поджимало Аввакума. Поспешил он к
Дьякон горестно и недоверчиво выглядывал из хижи на волю, сосчитывая шаги супротивника, и чем ближе подступал ненавистник к изобке, тем более раскалялся острожник. Подумал: есть еретники от гордого ума, а этот – от дремучего невежества, и площадной его язык от того срамословия, что изрыгает, давно бы должен искипеть в чане со смолою. Ох, для какой причуды так долго испытывает Господь гнусливого человека? И какой еще блевотины извергнет, а ты по нужде терпи напраслину…
Аввакум подошел к тюремке, пригляделся к оконцу, обметанному травяной куделью, и вдруг повинно поклонился:
«Пришел я к тебе без камня за пазухой… Прости, Федор, прости и помилуй меня грешнаго и ломливого. Зря которое вчера намолол. Язык-от без костей, дак».
Дьякон с внутренним торжеством приблизился к оконцу. Лицо, как вешняя жухлая редька, в морщинах на лбу сажа, русый волос ястребиным крылом накось; молод щенок, а в жидких усишках уже проседь и в рассеянном взгляде тоска. Искренняя жалость ворохнулась в груди, и протопоп снова повинился:
«Знаешь ты, сижу, как сыч, у студеной печи, дак чего только не подвидится…»
«Ага… – эхом отозвался дьякон, и взгляд его еще более разбежался. – Другой раз обсижусь у оконца, и мне поблазнит. Чур-чур меня… Опомнишься, ан сам с собою бормочешь непутнее. Недолго тут и самого Христа увидеть, и травяной клочь обернется ангелом».
Дьякон все настойчивей приметывался к Аввакуму, испытывал, насколько искренне повинился гость и нет ли тут подвоха. Аввакум лишь тяжело вздохнул, смиренно увял плечами.
По бледной морщиноватой лысине ползла божья коровка, а бедный протопоп и не чуял земляной скотинки, расправляющей прозрачные крыла. Он хотел бы повернуться и пойти, чтобы не выслушивать еретических перетолков, да вот задержался у подоконья, смял гордыню, и сейчас вовсе без времени бежать прочь. Жди, что еще брякнет бестолковый, какой еще хулы выльет на Святые книги. Косые люди – ущербные, червилые, их глаза, как у стрекозы, схватывают широко, но опускают истину, что покоится в самой середине, как маковое зернышко в скрыне…
«В Бытейских книгах второго исхода писано, что егда восхотел Бог дать закон Моисею, и тогда сниде сам Бог на гору и беседовал с пророком лицом к лицу», – вяло пробормотал протопоп.
«Но ты же не Моисей! – воскликнул дьякон. – Да и по тем писаниям всякого гадать можно. Скажи, какая нужда Богу беседовать и к людям являтися самому, кроме плотского смотрения? Возможно и ангела послати, да тоже сотворити по воле его… И Христос-то явится лишь по тысяче лет судить народы судом праведным. А у вас он по гостям шляется, как бродня, в худом платье и с ключкою. Юрод, блаженный какой-то неумытый, а не Исус… Ты почто его за свой стол садишь, Аввакум? Разве где в старых книгах сказано, что вместях с Богом можно пиво-мед пити?.. То старая баба сморозить может, у коей в мозгу волосы проросли, иль пьяный кабацкий ярыжка, кто давно всю память пропил…
Бог-от на небеси несекомый, Единица в Троице, зрит за нами, а заместо себя оставил на земле Любовь. Она и приходит к тем, у кого сердце открыто. Любовь – вот наш земной Бог. А ты меня от церкви отрубил, как больной уд. Иль мы не страждем вместях за святую истинную церковь? Иль я от тебя надолго и далеко отлучился? Да, мне даны вести свыше, так ты хоть прислушайся к ним. Не говори-де, не помню, но хоть внемли, раствори ушеса…»
Аввакум слушал, погрузясь в памороку; его покачивало, как на ветровом буеве, голову вскруживало, а речи дьякона, словно сухая сосновая стружка, ссыпались к ногам, погребали в себе зачарованного протопопа.
«Ну, ладно, прости же дурака», – снова повинился Аввакум и побрел к себе.
Брякнул за спиною замок, стрелец появился пред оконцем, низко принагнувшись, внимательно оглядел камору. Аввакум, помолясь, лег на лавку. И так вдруг загорелись уши от стыда, так все восстало в груди против недавней измены, что спально место показалось раскаленною скамьей в чистилище, окруженной ордою бесов.
Ежли Спаситель наш не ходит по земле-матери средь нас, грешников, ежли не пасет Христовое стадо, подгоняя бичом иль приголубливая сирот своих в тяжкие минуты, то откуда бы мы знали, что Он есть, а не растекся в дым, не расслоился в пар, возносясь на седьмое небо? Он же из бабьего лона выпростался, Сладенький наш, и всем нам брат во плоти; но изнасеянный благодатью Творца, Он всем нам Отец по духу…
Господи, какие же окаянные сплетки я близко подпустил к сердцу и вдруг очаровался ими и ослеп… Гос-по-ди! Прости мя никудышного!
Аввакум вскочил с лавки и, просунувшись, насколько возможно, в дыру, закричал на волю: «Федь-ка, косой щенок и прескверный блудня! Отрезаю от церкви во веки веков. Пропади ты пропадом, лживая собака! Будь ты проклят, плут и окаянный невежда!»
Глава пятая
Стрелец выдернул из проушины чеку, отбросил тяжелую цепь и, ухватя двумя руками за кованую скобу, с усилием откинул люк. Федосье почудилось, что глубоко в чреве земли заворошилась чужая невидимая жизнь, то застонали нечестивцы в аду, хватив свежего воздуха, иль заскулили крысы, сметываясь в ухоронки; пахнуло прелью, затхлой соломой и тем нечистым, что источает томящийся в неволе затворник. Стрелец опустился на колени, посветил в сумерки фонарем, рука его неверно задрожала; напрягши шею, повернулся лицом к боярыне, уставился взглядом в невольницу с укоризной, жалостью и испугом, вычитывая в ее землистом старушечьем облике какой-то особой вести, но вдруг ухмыльнулся косо и сплюнул вниз, Морозова откачнулась от входа в ад, невольно наступила на ногу заднему стрельцу. Тот несердито подпихнул боярыню к темничке. Как наг является человек на землю, так и обратно ворачиваясь к матери – сырой земле, ничего-то не прихватывает с собой. К груди прижимала боярыня тощий узелок с последним своим земным нажитком, где хранился гребень для волос, ломоть хлеба, просвирка, скляница со святой водою и вольяшная иконка чудотворной Одигитрии.
За спиной боярыни тяжело перетаптывался грузный дьяк Кузьмищев, нарочно присланный государем для следствия, и задышливо пыхал нездоровой бабьей грудью; распирало у сердешного в животе, ему не терпелось повалиться в постель и опочнуть после трапезы, чтобы утихомирились утробные ветры, подпирающие больную печень. Второй стрелец опустил в яму лестницу, скрылся в узилище, не торопясь выметал наружу к ногам страдницы прелую ветошь, грязное тряпье с приметами несчастного быванья прежнего сидельца и выстелил дно свежей ржаной соломой… Дьяк, видя такую мешкотность служивого, еще более негодовал, переносил злость на страдницу, что встала поперек государя и замутила многим при Дворе ровную жизнь.