Раскрепощение
Шрифт:
Политанский разгуливал по редакции в тот день почти не сутулясь, разговаривал со значительным и несколько таинственным видом, и на него посматривали удивленно, а когда он выходил в соседнюю комнату — посмеивались и острили. Он и вправду был немного смешон, особенно, когда, остановившись около Курганова, дописывавшего фельетон, советовал, поднимаясь на цыпочки, чтобы заглянуть через плечо:
— Вы их покрепче, Миша, покрепче! Вы их разделайте как следует!.. Подумайте, бесстыдство какое!
Он постоял перед Наденькой, помолчал, и когда
— Вот так, милая Надюша, вот так!
— Что с ним творится? С нашим Политанским? — встревоженно спросила она, поймав меня в коридоре.
— Надо верить в людей, старушка! — ответил я злорадно.— Надо верить!
Когда принесли отпечатанную на машинке заметку, Политанский прочитал ее раза три с первой строчки до последней.
— Вам нравится, как написано? — спросил он.
— Гораздо лучше, чем все, что вы приносили раньше.
— Да,— сказал Политанский.— Да. Я и сам это чувствую.— Он нахмурился.— Знаете, что он мне ответил, когда я ему сказал, что нам требуются костюмы и декорации? Он мне сказал: «Не морочьте мне голову всякими пустяками!» И это после того, как мы полгода работали, и ребята прибегали на репетиции прямо со смены, даже не успев поесть... Вы понимаете?.. И он говорит: «Не морочьте мне голову всякими пустяками!». Ведь это же безобразие? Ну, как вы думаете, это не безобразие?
— Я думаю, что это безобразие.
— Вот именно! И он — знаете, на что он надеется? Он надеется, что Политанский все стерпит! Что Политанский и его ребята все стерпят, а он по-прежнему будет себе крутить танцы и перевыполнять план! Вы понимаете?
«Политанский негодует» — вот как назвал бы я этот день. Даже прилизанные его волоски как-то поднялись хохолком на затылке, и было оскорбленное что-то, взъерошенное и серьезное в его фигурке, и только заметив посмеивающиеся взгляды вокруг, он на секунду подбирался, как вспугнутая улитка, и тут же снова — и еще громче и сердитей — начинал негодовать, и голосок его, и без того тонкий, резал всем уши.
Правда, его несколько покоробил заголовок, он долго не сводил с него глаз, и я ощущал, какая жестокая борьба разгорается в нем в ту минуту — жесточайшая!
Ведь в самом деле, я превосходно понимал, как, может быть, воспримут эту маленькую заметку там, в небольшом коллективе, где он работал. Как, может быть, его директор, хам и хапуга, но — перевыполнение плана! — на хорошем счету у начальства, как он обрушится на него, обвинит в доносительстве, наушничестве, подрыве авторитета и черт знает в чем еще,— или даже не обвинит, а — еще хуже — начнет строить всякие козни, мстить мелко и умело, а потом не столь уж трудно будет изобрести предлог и подвести его под, скажем, сокращение штатов; как вся жизнь его может перевернуться опять — и из-за чего? На сей раз из-за заметки, которую написал он сам... Ведь вот на что он шел и понимал, на что идет, и я понимал тоже, и даже не на другой день, когда
Но я слишком верил в газету. Я верил в газету, и мне все мерещился тот Политанский, который вошел в нашу редакцию два месяца назад,— жалкий, маленький, невзрачный человечек, пришибленный, раздавленный своей немощью, слабостью, ничтожностью,— он мерещился мне рядом с тем Политанским, которого я теперь видел,— и я сказал ему что-то про заголовок, и он согласился со мной даже без всякого спора, согласился, почти устыдившись накативших внезапно на него сомнений, и только спросил:
— А когда она появится, моя заметка?
— В воскресенье,— сказал я.— Через три дня.
Собственно, вот с этого-то места и должен был я
начать свой рассказ. О том, как он появился у нас в первый из трех дней, встревоженный, озирающийся, весь налитый беспокойством, и от каждого слова, от каждого взгляда весь он вздрагивал, как будто по раскрытой, сочащейся сукровицей ране внезапно проводили наждаком.
— Я хочу попросить у вас обратно мою заметку,— очень тихо проговорил он, глядя куда-то вбок.
— Зачем? — сказал я.— Что случилось?
— А если меня уволят?..— сказал Политанский совсем тихо.
— И прекрасно,— сказал я.
Он посмотрел на меня тупым, затравленным взглядом.
— Вы смеетесь надо мной,— без всякого выражения сказал он.
— Наоборот. Если директор задумает вам мстить, он выдаст себя с головой. Тогда-то и вмешается наша газета.
— Не надо,— сказал он устало.— Ничего не надо. Лучше просто верните мою заметку.
— Стыдитесь, Политанский! — закричал я, вскакивая со стула.— Стыдитесь!..
— Да,— сказал Политанский,— я вас понимаю, и мне стыдно. Но и вы меня тоже поймите. Я сегодня не спал всю ночь. Сначала я заснул, а потом будто меня разбудил кто-то — потом я проснулся и до утра не смыкал глаз.
Я ничего не могу делать из-за этой заметки. Я очень прошу вас — верните мне ее.
— Да что вы такое, в конце-то концов, написали? Что вашему кружку нужны декорации и костюмы? Ну разве вы не понимаете, что это пустяк...
— Все равно,— сказал Политанский,—верните, не мучьте меня...
— Конечно,— вмешалась Надя,— верните заметку товарищу Политанскому, как-нибудь уж мы обойдемся и без этой заметки.
— Правильно,— сказал Политанский,— правильно, Наденька. А я вам принесу что-нибудь другое... Для замены...
Но Миша Курганов свистнул сквозь прореху во рту, и Политанский замолк.
Он все-таки не взял обратно заметку в тот день. Когда он уже держал ее в своих руках, и мы, уже не обращая на него внимания, как бы не замечая его, заговорили о наших делах,— он вдруг сказал, обращаясь ко всем сразу: