Расплата
Шрифт:
Приход «шестидесятников» в литературу знаменовал собой начало новой, современной грузинской прозы… Различен возраст этих писателей, различны биографии, творческая манера и сам стиль, но есть, бесспорно, нечто общее, объединяющее внутренний, духовный облик их книг. Они оперируют понятиями философскими и этическими, и поиск их лежит в сфере человеческой мысли и духа… Каждодневное, будничное здесь часто только место, отправная точка поиска. Сеть забрасывается в глубину, она ворочает донные камни, шарит там, где может, должен быть обретен всеобщий, важнейший смысл бытия, — привлекает, влечет
Не как живет человек, а з а ч е м, что определяет его бытие, судьбу? Какие силы влекут индивидуум — песчинку в бескрайнем, громадном мире, и какова мера влияния самого человека на них? Что движет им в его жизненном пути? Жажда счастья, истины или просто слепой случай, столь могущественный подчас? Не тщетны ли и бессмысленны любые усилия в таком пути, коль все равно неизбежен Стикс, река мертвых, хоронящая в своих черных водах — без разбору — грешных и праведных, глупцов и мудрецов, отважных и слабых духом?
Вот какие вопросы характерны ныне для прозы Грузии, и Гурама Гегешидзе волнуют они же… Ж а ж д а а б с о л ю т о в — так бы я это назвал. Сейчас это тот самый фактор, что ощутимо формует суть и лицо грузинской прозы, определяет поле авторского анализа. Такой пафос глубоко благороден и — исключительно труден. Он требует — прежде всего! — мысли. Живой, пытливой, не боящейся «проклятых вопросов» и смело заглядывающей туда, куда простому «бытописательству» вход заказан, ибо ему там просто нечего делать.
Подобный интерес закономерно создает прозу, которую определяют и ставят в определенный «интеллектуальный», как принято сейчас говорить, ряд уже один ее словарь и проблематика… Жизнь, смерть, судьба, любовь, добро, зло. Эти слова, как видим, обозначают понятия, существенные и важные для каждой человеческой индивидуальности, а вовсе не для одних только персонажей, героев какого-либо литературного произведения. Они обращены к категориям — и обобщающим, философским, и глубоко индивидуальным! — без которых немыслимо с а м о п о с т и ж е н и е и с а м о о п р е д е л е н и е личности в потоке действительности, жизни.
В этом стремлении, тенденции, если угодно, — основа, суть «интеллектуальной» прозы», а также присущая ей художественная структура. Очень часто она притчеобразна, почти сразу дающая понять читателю, о чем, р а д и ч е г о написана вещь, каков «вектор» ее главной, пронизывающей все повествование мысли. В такой прозе ощутимо, как точно заметил Анатолий Бочаров в статье «Пути творческого воображения» («Дружба народов», № 12, 1978), «…главенство нравственного, философского тезиса, в большей мере извлекаемого сознанием, чем постигаемого через переживание…». Критик говорил тогда о произведениях Тимура Пулатова, Гранта Матевосяна, Чингиза Айтматова, Сергея Залыгина…
Я же хорошо ощущаю главенство такого «тезиса» и в прозе Гурама Гегешидзе. Он всегда идет от него и — ради него; без такого главенства, апеллирующего к понятиям: жизнь, смерть, судьба, любовь, добро, зло, — его проза немыслима. Они — важнейшие вехи, по которым, вдоль которых движутся и развиваются произведения Гегешидзе. Вспомнив слова
Без такой содержательной и организующей все повествование основы просто не было бы романов «Грешник» и «Гость», ни повестей «Погоня» и «Чертов поворот», ни рассказов «Расплата» и «Апрель». В них, словах этих, ощутима постоянно напряженная, беспокойная мысль, жаждущая последней, «окончательной», самой важной для человека истины. Эта напряженность мысли закономерно придает тексту естественную, изнутри идущую остроту, преисполненную сменой, смешением надежды и отчаяния, тревоги и покоя, веры или безверия… Как сказано у Гегешидзе: «Кто силен, кто более остро воспринимает происходящее, в том скорее происходит перелом, чем в том, кто покорно следует за однообразным течением жизни… Сильный и одаренный человек легко меняется…»
Такая проза не располагает к безмятежному чтению-отдыху… Даже сам пейзаж ее, как правило, далек от покоя. «Пустое, безлюдное поле простиралось вокруг, и на всем пространстве его не виднелось ни одного строения. За поворотом дороги тянулся лес… Поднималась белая церквушка, а далеко от нее чернели в сумерках столбы, выстроившиеся вдоль железнодорожного полотна. Огромное траурное небо пролегло над головой из конца в конец земли…» («Грешник»).
Одиноко, пустынно и — тревожно. В этой пустынной и настороженной тишине нет покоя. Есть чуткое, затаившееся ожидание, готовое взорваться криком, выстрелом — любым мгновенным и решительным действием, круто перекладывающим руль сюжета, мгновенно взвинчивающим его до острой, драматической ситуации.
В «Грешнике» так и происходит — Вамех Гурамишвили, приехав в небольшой южный городок, мгновенно меняет весь его налаженный, устоявший уклад, вскрывает и обостряет все противоречия, не выплескивающиеся — до его появления — на поверхность. Вамех тут — словно камень, брошенный сильной рукой в тихий пруд… Далеко и мощно расходятся круги, колеблется, изменяется застоявшееся в спокойной воде отражение, и жители городка, видя это, начинают понимать, что привычное, постоянное еще не означает нормы, что оно может быть и неправильным, суетным или жестоким.
Кто же такой этот Вамех, столь внутренне значительный не только для окружающих, но, бесспорно, и для самого Гурама Гегешидзе, для внутренней сути, идейного поиска его книг?.. В мятущемся, напряженном, не знающем покоя сознании Вамеха есть, пожалуй, два постоянно существующих «центра». «Человек может привыкнуть ко всему, кроме несправедливости», и «наверное, существует какая-то закономерность, не познанная до сих пор».
Закономерность, способная всегда объяснить, почему в этом мире происходит то или иное, отчего на долю одного выпадает покой и счастье, а другого — вечная боль и душевное смятение… Сам Вамех безусловно относится к последним, поскольку неустанно казнит себя за невольное убийство старшего брата. Была ночь в горах, был нечаянный выстрел и страшный его результат. С тех пор Вамех — грешник, и грех его — тяжкий, непоправимый, неискупаемый.