Рассказ дочери. 18 лет я была узницей своего отца
Шрифт:
Я пытаюсь разобраться, что означают эти пламенные дискуссии. Они начинаются с приватной беседы, тихого бормотания, то и дело взрываясь сильным, энергичным шумом, когда все животные говорят одновременно. То ли скотный двор где-то приветствует вновь прибывших? То ли конюшня радуется за кобылу, воссоединившуюся со своим жеребенком? Я думаю о Линде, сидящей за решеткой. Я уверена, она тоже усиленно вслушивается. Но, как бы я ни напрягала слух, я не слышу ее голоса в собачьем хоре. Может, как и мне, ей велено не разговаривать?
Разучивая на фортепиано «Двухголосные и трехголосные инвенции» Баха, я совершаю еще более волнующее открытие:
Даже через несколько месяцев после этих периодов молчания мне трудно говорить вслух. Я заикаюсь и краснею. Я с трудом подбираю слова. Катастрофа происходит, когда по пути вниз со второго этажа мать тихо предупреждает меня:
– Лучше бы тебе не делать ошибок, мсье Дидье собирается устроить тебе экзамен.
К тому времени как я подхожу к отцу, меня уже трясет. Он заканчивает каждый свой вопрос словами:
– Хорошенько подумай, прежде чем ответить.
Этого достаточно, чтобы мой голос начал дрожать и скатился в жалкое заикание.
– Произноси звуки, когда говоришь! Про-из-но-си! – орет он.
Но из моего горла вырывается лишь собачье рычание. Взбешенный, отец отсылает меня:
– Уходи! Вернешься, когда выучишь!
Я удаляюсь, глотая слезы. Я знаю все ответы; я просто не могу заставить их выйти наружу.
Родители убеждены, что я заикаюсь нарочно – чтобы скрыть тот факт, что я не выучила уроки. Они оба крайне раздражены. Мать боится, что на нее будет возложена ответственность за мои скверные результаты. Отец, напротив, содрогается при мысли, что, несмотря на все его усилия и всю подготовку, которой он меня подвергает, я в конечном итоге окажусь тем, что он ненавидит больше всего на свете, – «нюней».
– Ты слушай меня, – всегда говорит он. – Мы не такие, как все остальные. Мы не бараны. Мы принадлежим к сильным духом. Ты разовьешь мощный разум, подобный моему. Не разочаровывай меня, не расти такой слабачкой, как твоя мать.
Наклоняясь надо мной с высоты своего гигантского роста, отец говорит, не отрывая от меня взгляда, подчеркивая каждый слог. Устрашающий, как олимпийский бог. С тех самых пор как я узнала о греческой мифологии, я вижу Зевса – бога грома и молнии – в чертах своего отца.
Я знаю все ответы; я просто не могу заставить их выйти наружу. Родители убеждены, что я заикаюсь нарочно – чтобы скрыть тот факт, что я не выучила уроки
Подвал
Середина ночи. Мы втроем спускаемся по лестнице в подвал. На мне свитер, надетый поверх пижамы, но я босая. Обычно мне не разрешают ходить босиком, чтобы я не подхватила простуду. Я дрожу, спускаясь по ступеням, боясь наступить на что-нибудь острое и порезать ногу. Передо мной –
Отец усаживает меня на стул, поставленный в центр самого большого подвального помещения. Я слышу его тяжелое дыхание и вижу колючую седую щетину, которая отросла с тех пор, как он брился вчера утром. Я исподтишка оглядываюсь, опасаясь увидеть мышей. Недалеко высится угольная куча, и за ней вполне могут прятаться крысы. При мысли об этом я едва не лишаюсь сознания.
– Будешь сидеть здесь, не двигаясь, – говорит отец. – Будешь медитировать на смерть. Раскрой свой мозг.
Я понятия не имею, что это означает, но понять даже не пытаюсь. Чего еще он от меня потребует? Что случится со мной? Они же не оставят меня здесь… или оставят? И вот мой худший страх становится реальностью: я слышу, как они уходят у меня за спиной, а потом в подвале гаснет свет. От лестницы еще недолго исходит слабое свечение. А потом вдруг наступает тьма.
Они ушли – и выключили свет.
Мои глаза лихорадочно вглядываются в полную темноту. Лишь уши способны что-то разобрать, и то, что они слышат, бросает меня в бездну ужаса. Туча мерзких звуков, издаваемых маленькими животными, движущимися в темноте, мечущимися, бегающими, останавливающимися, роющимися и снова бросающимися врассыпную. Внутри я пронзительно кричу, но ни один звук не выходит наружу, потому что мои губы крепко сжаты и дрожат.
Отец говорил мне, что, если я открою рот, мыши или даже крысы почуют это, заберутся вверх по мне, залезут в рот и станут жрать меня изнутри. Он видел, как несколько людей умерли таким образом в подвалах, когда прятался от бомбежек во время Первой мировой войны. Я опасаюсь, что мыши могут забраться внутрь и через уши. Но если я закрою их руками, то ничего не услышу. Я буду слепа и глуха.
Я – жалкая лужица страха. Стараюсь как можно меньше двигаться и дышать. Силой подавляю дрожь и закусываю щеки изнутри, чтобы не стучать зубами. Я пытаюсь исчезнуть, сделаться прозрачной, несуществующей. Может быть, грызуны позабудут, что я здесь. Но мне тошно до самого нутра. Я боюсь, что у меня не выдержит мочевой пузырь; уж этот-то запах наверняка немедленно привлечет целое семейство крыс.
Я слышу, как деятельно стучат вокруг меня их маленькие лапки. Иногда их топоток становится ближе. Иногда я слышу, как одна из них останавливается и трогает ножку моего стула. От этого мои внутренности словно разжижаются. Ступни рефлекторно взлетают над полом. Я держу их поджатыми, но это болезненное усилие. Мне то и дело приходится их опускать. Я делаю это с безмерной осторожностью, чтобы не наступить прямо на спинку или зубы какого-нибудь грызуна.
Наконец, свет возвращается: мать вернулась забрать меня. Я не столько иду, сколько лечу к лестнице и поднимаюсь по ней практически на четвереньках, так быстро, как хватает сил. К этой открытой двери, до которой я просто обязана добраться прежде, чем она закроется снова. Я знаю, что причин, по которым она может сейчас закрыться, нет. Но какой-то голос внутри меня вопит: «Торопись, быстро выбирайся, иначе тебя запрут здесь навечно». Я слышу за спиной голос матери: «Поглядите только на эту трусиху!» А мне и наплевать. Я должна выбраться.