Рассказы и сказки
Шрифт:
Возвратившись на свое место, реб Шмерл стал говорить даяну:
— Реб Клонимус! Реб Клонимус! Как это вы допускаете…
Но тот же самый молодой человек уже стал у аналоя и возгласил начало вечерней молитвы:
— И он милосердый…
Присутствующие, раскачиваясь, весело вторили ему, и голос реб Шмерла потонул в общем гуле молитвы.
Реб Клонимус все еще не отнял рук от лица.
Посыльный
1915
Перевод с еврейского Л. Броунштейн
Он
Ежеминутно хватается он рукой за левый бок, каждый раз чувствует там острую, колющую боль. Но он не хочет себе сознаться в этом, он хочет уговорить себя, что только ощупывает боковой карман.
"Только бы не потерять деньги и контракт!" — лишь этого он якобы боится.
"А если далее и колет, так что из того… пустяки!
У меня еще, слава богу, хватит сил для такой дороги. Другой в мои годы не прошел бы и версты, я же, слава богу, не нуждаюсь в людской помощи, сам зарабатываю себе кусок хлеба.
Хвала всевышнему, люди мне деньги доверяют.
Если бы принадлежало мне все то, что доверяют мне другие, — продолжает он свои размышления, — я не был бы посыльным в семьдесят лет. Но если так угодно господу-богу, что ж, хорошо и это!"
Снег начинает падать крупными хлопьями. Старик поминутно вытирает лицо.
"Мне осталось пройти, — думает он, — полмили. Тоже конец! Пустяки! Гораздо меньше, чем я уже прошел".
Он оборачивается. Не видно уже ни городской башни, ни костела, ни казармы. "Ну, Шмерл, двигай!"
И Шмерл "двигает" по мокрому снегу. Его старые ноги вязнут в снегу, но он продолжает идти.
"Слава богу, ветер не сильный".
На его языке сильным ветром, должно быть, называется буря. Ветер был довольно сильный и бил прямо в лицо так, Что поминутно захватывало дыхание. Слезы выступали на его старых глазах и кололи точно иглами. Но ведь глазами он всегда страдает.
"На первые же деньги, — думает он, — надо будет купить дорожные очки, большие круглые очки, которые совсем закрывали бы глаза.
Если бы бог захотел, я добился бы этого. Иметь бы только каждый день хоть одно поручение, да подальше! Ходить я, благодарение богу, еще в силах, мог бы сберечь и на очки".
Собственно говоря, ему нужна и какая-нибудь шубенка, может быть, тогда не кололо бы так в груди, но пока ведь у него есть теплый кафтан.
Если бы только кафтан не разлезался по швам, это было бы совсем хорошо. Он самодовольно улыбается. Это не из нынешних кафтанов, сшитых на живую нитку из жидкого, никуда не годного материала, — это старый, хороший ластик, который переживет, пожалуй, и его самого! Хорошо еще, что без разреза сзади, — по крайней мере, полы не разлетаются во все стороны. А впереди они запахиваются чуть ли не на целый аршин.
В шубе было бы, конечно, лучше. В шубе так тепло… Очень тепло. Но все-таки сперва нужно приобрести очки. Шуба годится только зимой, а очки нужны всегда. Летом, когда ветер сыплет песком прямо в глаза, пожалуй, еще хуже, чем зимой.
Итак, решено: сперва очки, а потом уже шуба.
Если бы он с божьей помощью окончил приемку пшеницы, то наверняка получил бы за это четыре злотых.
И он плетется дальше. Мокрый, холодный снег бьет ему в лицо, ветер становится
"Если бы только переменился ветер! Впрочем, так лучше: на обратном пути я еще больше устану, и тогда ветер будет дуть мне в спину. О, тогда я совсем иначе зашагаю!"
Все обдумано, и на душе сразу легко.
Он вынужден остановиться на минуту, чтобы перевести дыхание. Это его немного беспокоит.
"Что бы это со мной могло случиться? Мало ли вьюг и морозов перенес я, будучи кантонистом?"
И он вспоминает свою военную службу, время, когда он был николаевским солдатом. Двадцать пять лет действительной службы под ружьем, не считая детского возраста, когда он был кантонистом. Он немало походил на своем веку, немало помаршировал по горам и долинам, и в какие вьюги, в какие морозы! Деревья трещат, птицы замертво падают наземь, а русский солдат, как ни в чем не бывало, бодро шагает вперед да еще песенки распевает, камаринского или трепака отплясывает.
Мысль о том, что он выдержал тогдашнюю тридцатипятилетнюю службу с ее тяжелыми испытаниями, перенес столько вьюг, морозов, столько лишений, голода, жажды и здоровым домой вернулся, вызывает в нем чувство гордости.
Он распрямляет спину, гордо подымает голову и шагает с удвоенной силой.
"Ха-ха! Что для меня такой мороз? В России — там было совсем другое дело".
Он шагает дальше. Ветер чуть стихает. Становится темней. Близится ночь.
"Тоже день, нечего сказать! Оглянуться не успеешь…" И он ускоряет шаг, боясь, чтоб ночь не застигла его на полпути. Недаром же он по субботам изучает тору в синагоге. Он отлично знает, что "надо выходить и возвращаться заблаговременно".
Он начинает чувствовать голод, а когда он голоден, ему почему-то становится весело — так уж у него получается. Он знает, что аппетит — вещь хорошая; купцы, у которых он на посылках, вечно жалуются, что им никогда есть не хочется. У него, слава богу, всегда есть аппетит. Разве только когда ему становится не по себе, как вчера, например: он чувствовал себя нездоровым, и хлеб показался ему кислым.
"Поди ж ты, чтоб солдатский хлеб был кислый! Может быть, когда-то, в былые времена, но не теперь. Теперь христиане пекут такой хлеб, что еврейских пекарей за пояс заткнут. А хлеб он купил свежеиспеченный. Одно удовольствие резать его. Просто сам он тогда был не совсем здоров, дрожь какая-то по всему телу пробегала.
Но слава тому, чье имя он недостоин произносить, это случается с ним редко!"
Теперь у него снова появился аппетит, он даже запас на дорогу кусок хлеба с сыром… Сыру ему дала жена купца, дай бог ей здоровья! Она-таки настоящая благотворительница, у нее истинно еврейское сердце.
Если бы она только не бранилась так крепко, то была бы совсем славной женщиной! Он вспоминает свою умершую жену. "Точь-в-точь моя Шпринце! У той тоже было доброе сердце и привычка браниться за каждую мелочь. Кого бы из детей я ни отсылал в люди, она плакала навзрыд, несмотря на то, что дома ругала их самыми отборными словами. Что уж там говорить, когда умирал кто-нибудь из них! Она целыми днями извивалась по полу, как змея, и колотила себя кулаками в голову. Однажды она дошла даже до того, что хотела швырнуть камень в небо!