Рассказы и сказки
Шрифт:
Шинкаря я уже давно знаю. И он одними заповедями божьими да добрыми делами не живет… Но не в этом дело.
Были у шинкаря две дочки. Две сестры от одного отца и матери. Что я говорю — близнецы, ей-богу, — не отличишь одну от другой. А парочка была милая — хоть молись на них!
Личики — что яблочко на детских флагах в симхас-тору; благоуханны — что сосуд с ароматами; стройны — что пальма; а глаза — спаси меня бог и помилуй! Взглянут, — точно алмаз сверкнет! И благонравные! В шинке, кажется, и все же далеко
В шинке родились, а настоящие королевы. Ни один пьяница не осмеливался произнести при них непристойное слово, — ни один стражник, ни один акцизный. Попади в шинок даже самая важная персона, и то бы, кажется, не осмелилась ущипнуть которую-нибудь из них в щечку, не дерзнула бы дать волю не только рукам, но и глазам, даже помыслам своим. Я готов был сказать, в них таилось больше силы, чем в моей штраймл. Но это было бы грубой ошибкой. Моя штраймл оказалась сильнее их, в тысячу раз сильнее!
Близнецы — они не показывались одна без другой. Если у одной что-нибудь болело, то и другая страдала вместе с ней. И все же как быстро разошлись их дороги…
Совершили они одно и то же, чуть-чуть различно, а вот поди же…
Обе они как-то переменились сразу: и веселье и печаль — все не попрежнему. Я не могу вам объяснить, что с ними стало. Слова как будто на кончике языка, а не могу их выговорить… Куда мне, неучу!.. Они стали как-то более сосредоточены, ушли в себя, и в то же время — и печальней, и обаятельней прежнего…
Известно было, кто был причиной тому: указывали пальцами на двух Мейшеле, благодаря которым обе Ханеле стали еще милее, добрее, обаятельней и даже выросли как-то…
Э, да ведь я другим языком заговорил, совсем не подобающим шапочнику! Даже слеза прошибла, совсем это мне не по летам. Смиренномудрая моя опять скажет: "сластолюбец!"
Но я не долго буду распространяться.
Обе сестры совершили одно и то же, точь-в-точь: недаром же они были близнецами…
У каждой завелось по Мейшеле. И обе они через короткое время вынуждены были в юбочки клинья вставлять…
Стыдиться нечего, дело обычное. На то воля божья, — какой же тут стыд?
И все-таки различно кончилось это у каждой из них!
Одна сестра не скрывала своей беременности ни перед кем: ни в синагоге, ни на улице перед людьми, ни перед стражником, ни перед акцизным, ни перед всеми посетителями шинка. А потом она же, вдали от пьяниц, в тихой, теплой комнате, легла на чистую постель. Окна завесили, улицу покрыли соломой, бабка пришла, доктора пригласили… А потом торжество было — стал расти новый маленький Мейшеле…
Это ей понравилось, и она стала сыпать маленькими Мейшеле из года в год. И она пользуется общим уважением по сей день.
Другая же свою беременность скрывала, родила в каком-то погребе…
Ее маленький Мейшеле давно уже покоится где-то под забором, а других Мейшеле у нее уж не будет! И один бог знает, куда она сама делась… Исчезла.
Говорят, где-то в далеких краях живет в прислугах, питается чужими объедками… Другие говорят, что ее и в живых уже нет…
Плохо кончила она.
И вся разница в том, что с первой свершилось это на синагогальном дворе, на старой куче мусора, под грязным куском сукна, вышитым серебряными буквами и рядом со… штраймл. А с другой это случилось где-то в певучем лесу, на свежей траве, среди сочных цветов, под голубым божьим небом, усеянным божьими звездочками, но — без штраймл.
Не помогают ни певучий лес, ни душистые цветы, ни божье небо, ни божьи звезды, ни сам бог.
Сила не в них, а в штраймл! Не в погонах, не в эполетах, не в прелестнейших на свете Ханеле, а в одних только штраймл — штраймл, которые шью я, "Берл-Колбаса"!
Вот что заставляет меня цепляться еще за эту глупую картофельную жизнь!
Не засудили
1915
Перевод с еврейского Л. Юдкевич
Закончится эта история, мои дорогие читатели, в высоком присутствии, в чрезвычайном присутствии, где жизнь и смерть, как на чашках весов, — в окружном суде; за красно крытым столом с золотыми кистями да бахромой по бокам.
Зато зачалось все это в убогом и низменном — в богадельне.
Всего лишь одна комната, разгороженная надвое легкой перегородкой, — для стариков отдельно, для старух отдельно. (В нашем благочестивом городке даже погребают отдельно!) В каждой половине — окно на улицу и дверь во двор.
И вот сидят они (только Лейбл-шадхн, у которого нога парализована, лежит), сидят в полном сборе, старики да старухи, у преддверия потустороннего мира; всем светом забытые, лишь благочестивыми благотворителями не оставленные; считают свои последние, глухие, беспросветные, подслеповатые, ковыляющие дни и готовятся…
Однажды пала ночь.
Служитель, что принес трапезу, ставни прикрыл и наказал, чтобы во-время свечи тушили и двери приперли бы за собой.
Старики да старушки дохлебали белесыми губами юшку из-под рыбы, пожамкали беззубыми ртами размягченные кусочки хлеба, плававшие в горшках (пожелтевшая "зеленая" Двоша, бывшая торговка зеленью, только ртом водит; она ничего не помнит, не видит, даже самые большие буквы в молитвеннике; не слышит, даже когда другой читает молитву), и сразу же принялись за долгую молитву покаяния на сон грядущий,