Рассказы об огне и глине
Шрифт:
– А потом и вам.
– Да, и мне потом. Но это уже по наследству. Отец умер, а ему не хотелось возиться с нашим семейством. Так вот, он придумал отдать моих сестер в монастырь. Спасибо, люди помогли. Не дали.
– Таких малюток? Так он что, был изувером? Он подумал.
– Не знаю. Может быть. А может быть, и нет. Не знаю. Был властолюбив и непреклонен. Его все боялись. Кажется, страдал сребролюбием. Но всегда производил впечатление чрезвычайное. Я до сих пор помню, как он впервые появился у нас. О, это была настоящая гроза! Гром из тучи! Я даже написал тогда об этом специальное сочинение.
Вошел Некрасов, не глядя на них, подошел к окну и закрыл его.
– Хватит, Николай Александрович, - сказал он мягко и твердо.
– Сейчас
– Прим. автора.} Мне сегодня доктор сказал, что дело идет на поправку. Только не надо мешать.
– Мне этим не помешаешь, - сказал Николай.
– Авдотья Яковлевна для меня всегда...
– Луч света в темном царстве, - полуулыбнулся Некрасов.
– Нельзя, отец Ника, нельзя. Попадет мне, а не вам обоим. Идемте, Авдотья Яковлевна. Я уж про епископа Нижегородского и Арзамасского утром послушаю сам.
Глава вторая
ЗИМА И ЛЕТО 1851 г. ПОЖАР 1853 г.
И вот что на утро он рассказал ей и Некрасову. В городе владыку ждали давно. В церкви уж провозглашали многие лета - а он все не ехал и не ехал. Говорили, наверное, прибудет только летом: болеет грудью и боится сырой нижегородской осени. А осень и верно в тот год выпала затяжная и дождливая. Отец, возвращаясь из собора, отдавал прислуге заляпанные сапоги и строго предупреждал: "Не ставь к самому огню". Потом надевал туфли и грозил пальцем: "Ну, посмотрим, как вы, господа хорошие, в саночках-то нынче покатаетесь". Мой отец говаривал: "Если до ноября снега нет, то и масленой не будет. Такие метели закрутит, что носа не высунешь. Вот так-с, судари мои, вот так-с. Деревенские старики все знают, их слушать надо". Но однажды перед самым праздником ночью вдруг повалил снег и шел до утра, мягкий, пушистый. На первый день масленой Николай взглянул в окно и увидел, что зима легла плотно и широко. Сверкали высокие, по грудь, сугробы. И несмотря на ранний час, дворники уже вовсю шаркали белыми лопатами: готовили масленичную дорогу.
За завтраком Николай сказал отцу, что сегодня он поедет кататься пригласили. Александр Иванович отставил тарелку, встал, перекрестился на свой именинный образ и спросил:
– Со Щепотьевыми? Николай кивнул головой.
– И сам будет?
– Нет, только Анна Федоровна.
– А-а, с Фенечкой, значит, - усмехнулся отец, полез в карман, достал бурый кожаный кошелек, щелкнул запором, вынул серебряный рубль и протянул сыну.
– На сласти, - сказал он. Сын поцеловал руку.
– Только возвращайся пораньше, я тебя тоже прокачу. Я сегодня на Орловскую поеду служить. Не моя, правда, очередь, но я сговорился, не хочу на великий пост покидать паству. Так что ты с саней сразу домой, слышишь?
– Слушаюсь, папенька, - ответил Николай.
Чтобы не пропустить епископа, члены консистории по очереди дежурили на ближайшей к городу Орловской станции.
Разные слухи ходили о новом владыке. Говорили, например: строг, но справедлив и каждому доступен; взбалмошен и неуемен, предупреждали другие, привержен к вину и сребролюбив, улыбались чему-то третьи. Рассказывали, например, такое: едет в карете владыка и попадается ему навстречу семинарист. Он сейчас служке: "Ну-ка, кликни!" Семинарист, конечно, ни жив ни мертв, а владыка ему и дверцу настежь. "Садись, садись, милый, подвезу, да ты не смущайся, что голову-то повесил! Иерей должен голову и глаза только перед господом Богом да святыми угодниками потуплять. А хорошие у тебя глаза - голубые, чистые - такие не лгут. И ты мне не лги, я этого не терплю, понял? Как фамилия-то? Чьих ты? Вот и все".
А через неделю ревизия: два учителя полетели за пьянство, один за распутство и сам отец ректор зашатался. Кто донес? Неизвестно. Самое осведомленное лицо из духовенства протоиерей кафедрального собора профессор и ректор семинарии отец Лебединский - взяточник и подхалим - был актером отменным,
Служка и говорит владыке: "Ну что же, Ваше преосвященство, наверное, следует гостям уже читать "Исход".
"Ну зачем же так?
– отвечает владыка, - лучше уж "Послание к евреям".
При этом рассказе отец Лебединский благостно улыбался и хитро щурился.
– Шут гороховый, - качал головой отец.
– Да у него и в соборе все такие. Вот правду говорят - каков поп, таков и приход.
Анекдот этот был старый-престарый, чуть ли не "времен Очакова и покоренья Крыма", и его знали все семинаристы. Однако утешало то, что не к каждому владыке он приложим, поэтому слушатели по-доброму посмеивались. И отец тоже смеялся, а Николай смотрел на него и думал: "Ну вот, к нам едет питуха, мздоимец, любитель наушничества и доносчиков, хуже ведь не придумаешь! А чего же они все радуются?" И вдруг перед ним блеснуло - давно ведь всем им и отцу первому - бессребренника-трезвенника и на дух не надо, им грешника подавай такого, чтоб брал, такого, чтоб врал, такого, чтоб глаза закрывал. Вот и сейчас отец бросил дом, семью, гостей и поехал вне очереди. Почему? Но говорил тот же Лебединский, что его преосвященство паче всех жалует почитающих его.
Отец взглянул на сына, и какая-то тень прошла по его лицу:
– Ну, ты тогда иди, иди, - махнул он рукой, - иди и скорей возвращайся! И слышь... того... Язык-то держи покороче, а то скажешь курице, а она всей улице. Скажешь Анне Федоровне, а господин Щепотьев наутро тиснет в своих "Ведомостях": "Встречал его преосвященство настоятель Никольской церкви отец Александр". А прочим будет обидно. Они зло затаят в душе. Зависть. Нехорошо!
Ничего господин Щепотьев тиснуть в "Ведомостях", конечно, не мог, и отец это отлично понимал, но вот язычок почесать - это да, это он обязательно почесал бы. И другие бы тоже не отстали. Прыток, мол, отец Александр, куда как прыток, от этого у него и дом двухэтажный появился!
– Слушаюсь, папенька, - сказал Николай и поднялся из-за стола.
Фенечка Щепотьева! Душа моя! Любовь моя! Тонюсенькая-претонюсенькая, беленькая-пребеленькая, пожмешь твою всегда холодную ручку и чувствуешь, как бьется в ней сердечко!
Извозчики занимали всю площадь, они стояли в ряд, не экипажи, как всегда, а черные розвальни. И лошади в них были что сущие львы гривастые, крутобокие, в яблоках лоском и желобками на богатырских спинах. Все они были в бубенцах, в голубых и красных бумажных розах, с веерами из белых перьев на потряхивающих гривах. За облучками восседали извозчики, праздничные и важные, и ждали. Время от времени они подергивали вожжами, и тогда кони фыркали, прядали острыми чуткими ушами, косили горячим цыганским глазом...
Человеческое бестолковое множество, хмелек хозяев, масленичное раздолье, пестрота и суета передавались им - и они - чуткие твари!
– только и ждали! "Ну, милые! Ну, мои залетные! Эх, прокатим!" И лягали наст так, что летели снежные брызги.
Госпожа Щепотьева прошла весь ряд, осмотрела все, сделала какой-то знак одному, и предстал пред ней лихач: дремучая медвежья полость распахнулась, пахнуло зверьем. "Садитесь", - пригласила госпожа Щепотьева, - они сели, и их понесло!