Рассказы. Повести. Легенды
Шрифт:
А городская застава все вырастала и приближалась; вот уже ясно виднеются ее остроконечные столбики; вот городская окраина и длинная улица, по которой замелькали дома и прохожие, вывески, лавки с товарами; вот, наконец, теагр и Сибирский банк; вот нотариус, доктор, биржа и гостиный двор, у которого стояла группа людей, глядевших с любопытством на проезжих.
Прежде всех Матвей Матвеевич заметил в этой группе Тирмана. Он стоял высоко на порожке и, узнавши Панфилова, замахал ему шапкой и крикнул во весь голос:
– - С приездом, Матвей Матвеевич! Добро пожаловать!
– - Скотина!
– тихонько, сам для себя прошипел в ответ ему Панфилов, услыхавши вслед за поздравлением хохот.
Однако проигрыш был уже ясен.
Тройка остановилась
– - Счастливых успехов!
– говорил он Панфилову.
– С ярмаркой вас!
Бородатов доставал ключи из кармана, а подбежавшие сторожа готовились отворять железные ставни, у которых Анютин и Кротов осматривали печати.
– - Сходи за попом, через час будем молебен служить, - сказал Панфилов и обратился к Бородатову: - Ломай печати!
Под звуки железных болтов, загремевших по железным ставням, на Матвея Матвеевича вдруг нахлынули деловые заботы о срочных векселях, товаре и покупателях, а дорожные интересы со всеми приключениями, видами и природой отодвинулись на задний план.
Ярмарочная, суетливая жизнь захватила все его мысли.
1892
Сухая беда
I
В студеную зимнюю ночь, когда вокруг все было черно и беззвучно, чуваш Максимка безмятежно спал на своей койке, накрывшись тулупом... Вдруг ему показалось, что дверь со двора, которая с вечера заперта была на крючок, распахнулась внезапно сама собой и в комнату ворвался сильный ветер, а вместе с ним в клубах морозного пара появился на пороге высокий старик, весь в белом, с белой бородой, и поплыл точно по воздуху прямо к тому месту, где было окно; но, проходя мимо койки, он обернулся и взглянул на Максимку ясными строгими глазами и исчез...
Обомлевший от ужаса, Максимка почувствовал, что холодный пот капает у него с лица, а сердце прыгает и колотится в груди, точно сорвавшись с своего места.
В комнате по-прежнему мрак и тишина. От ужаса мысли Максимки путались; жутко было лежать зажмурясь, но взглянуть в эту черную ночь было еще страшнее, и ни за какие сокровища в мире он не вылез бы теперь из-под своего тулупа.
Это был сухощавый крепкий парень лет двадцати трех; лицо у него было широкое, бесстрастное, без живых красок, глаза маленькие, усики жидкие, точно повыдерганные. Родом он был чуваш, один из тех приволжских чувашей, прозванных в шутку "Василиями Иванычами", и Максимка по привычке всегда оборачивался на такой окрик, к удовольствию уличных мальчишек, кричавших ему при встрече: "Василий Иваныч!" - и с хохотом разбегавшихся, когда тот обертывался и наивно спрашивал:
"А?.."
Над ним все издевались, все почему-то думали, что Максимка может чувствовать только тогда, когда его бьют, а понимать - когда его ругают; все считали его дураком, но сам о себе он был совершенно иного мнения; он умел играть на шыбыре [Шыбыр - пузырь вроде волынм! (Примеч. автора).], мог делать пряники и пюремечи [Пюремечи - картофельные ватрушки (Примеч автора).], умел петь сколько угодно песен, а надуть на базаре торговца, да еще самого ловкого, было его любимым занятием, - поди-ка, много ли найдется таких людей! Он очень гордился этим и, когда его бранили дураком, не обижался, а только думал про себя: "Ладно, погоди ужо!.." Он любил весеннее щебетание птиц, любил тихие звездные ночи, когда глядит на него с высоты ясная Семизвездница, похожая на ковшик, а поперек неба белеет Дорога Диких Гусей [Так называют чуваши Млечный Путь (Примеч автора).], про которую рассказывал ему дед так много страшного и таинственного. Максимка любил в такие ночи посидеть на воздухе и помечтать о своей судьбе; это доставляло ему удовольствие, а если случалось стащить у хозяйки комочек соли
Разве найдешь еще где-нибудь такую девушку с такими ясными глазами, как Феня, такую ласковую, но строгую-престрогую, которой даже страшно сказать, что она хороша? А на родной стороне Максимке жилось не сладко: в жены ему досталась баба вдвое старше его, с зычным голосом и крепкими кулаками, совсем не умевшая ценить в своем муже доброго сердца. Что ни день, то выходила ссора, что ни ссора, то бабьи побои да жалобы, и не стерпел, наконец, Максимка; а когда он бывал взволнован либо пьян, то становился жестоким. Он зарычал на жену, как зверь, отколотил се напоследках веревкой, сорвал у нее с головы сурбан [Сурбан - повязка из длинного полотенца. Разрывая сурбан, чуваши исполняют обряд развода. (Примеч. автора).], соблюдая дедовский обычай, разодрал его надвое: половину бросил жене, другую часть взял с собою и ушел; но, когда уходил, растрогался и заплакал.
За судьбу свою он не страшился: лучше его никто не умел играть на шыбыре, и Максимка твердо верил, что не пропадет, если станет показывать это уменье по далеким ярмаркам, о которых слыхал много соблазнительного. На его счастье, была пора, когда с утра до ночи тянулись по Волге обозы с товарами, когда в людях нуждались, и Максимка, нанявшись в обозники, исходил много дорог и городов, много видывал разных людей и многому научился от них, пока, наконец, не попал в здешний город. Надеясь всех удивить своей музыкой, он, с волынкой за плечами, отправился в первый же кабак с предложением, но кабатчик смерил его взглядом с головы до ног и, заметив, что лицо у парня скучное, одежда рваная, ответил кратко, но вразумительно:
– - К черту-с!
Музыкант не обиделся и пошел дальше. На постоялом дворе хозяин был внимательнее и переспросил, глядя на шыбыр:
– - Это что ж за история?
– - Шыбыр, - повторил Максимка.
– - Нука-сь, послушаю.
Максимка задудел, а хозяин в раздумье почесал затылок; потом Максимка запел; тогда хозяин с сокрушением чмокнул губами и, вздыхая, промолвил:
– - Нет, этакой подлости нам не требуется...
Куда ни обращался потом Максимка, везде ему отвечали одно и то же; наконец, он и сам понял, что его заунывный шыбыр и его грустные песни здесь не по месту, а веселых он петь не умел. Отовсюду его стали гонять с его музыкой; сначала выгоняли попросту, потом начали толкать в шею, а если где и не ьолотнлк, то обещались поколотить в следующий раз... Как провел он целую зиму, чем кормился и где ночевал, - до этого никому не было дела; известен Максимка стал только через год, когда, бросив мечту о песнях, он благополучно служил у Емельянихи в ее пряничном заведении, отпирал ворота, колол дрова, а во время ярмарки бегал на посылках, от хозяйских жильцов. Особенно любил он Афанасия Львовича Курганова, который, бывало, приедет к ним на ярмарку и начнет сорить деньгами: того ему купи, за этим сбегай, - и Максимку сразу приметили все, кто раньше не хотел его знать.
– - А! Старый приятель!
– ласково останавливал его кабатчик, когда видел, что Максимка то и дело бегает к соседу менять пустые бутылки на свежие. Заходил бы ко мне, приятель, за покупочкой!
– - Ладно!
– подмигивал ему Максимка.
– Какой я тебе приятель?
– и пробегал мимо.
Благодаря наступившей ярмарке Максимка и теперь был в таком же почете по соседним кабакам, а приезд Афанасия Львовича, ожидавшийся со дня на день, его веселил и радовал, как праздник: опять у него будут и деньги в кармане, и, главное, ненавистная Емельяниха, гроза и бич Максимки, будет гнуться перед Кургановым, говорить тихим и сладким голосом; да и мало ли удовольствий ожидалось от этих дней!