Рассказы
Шрифт:
Любкиного белого живота придумать было нельзя. Женька дрожал и плакал. Хохот, брань и поощрительные вопли пацанов гремели в ушах, как трубы апокалипсиса. Любка заерзала. Страшная сверкающая волна накрыла Женьку, разбила его на мелкие осколки и расплющила каждый.
Женька Шапиро, Буратино, маленький носатый еврей, сын четвертого кларнета – умер.
Больше он в ту школу не ходил. Вскоре отец получил комнату в театральном доме на Кудринской, в новом классе было немало похожих на Женю курчавых людей с острыми профилями и тонкими ногами. Но глухой страх сидел в лопатках, тянул в паху, как привычный вывих. И через год, получая
Проснулся Кастальский, как и сел, один в купе, с тяжелым чувством утраты. Согласно идиотскому распорядку МПС оживленно бормотало радио, ввинчивая в жидкий рассвет трассирующие обрывки антиутопии, поглотившей мезозойскую тушу Атлантиды. Троя и Помпея в грязных бинтах и огне раскинулись за окнами. “Красная стрела” пропарывала густое пространство; туго дрожало кровавое оперение. Речь войны и стихии, косная, параличная, грозная речь, набитая, как пасть
Демосфена, карканьем буквы “р”, валилась с неба раскаленным камнепадом.
Глаза Кастальского были мокры. На рассвете ему приснилась Любка
Моисеева. Валялась, раскинув ноги. У нее было родное, обиженное
Дашино лицо.
Зубной щетки, разумеется, не было. Не было денег и на обратный билет. Конечно же, Питер был нашпигован друзьями и собутыльниками.
Литературная география превратила его как бы в кухню Москвы с гостевым диванчиком, где всегда удобно переночевать и пошарить в холодильнике. И ничто не берет эти темные квартиры с напластованиями фотографий по стенам, колена коридоров с неожиданными профилями резных комодов, эти дикие стихийные планировки, где с лестницы попадаешь прямо в кухню, а ванная выгорожена занавеской из комнаты.
И достать в Питере денег особой проблемы не составляло. Угнетало другое: непроходимый идиотизм ситуации. Получалось, будто он специально приехал в Питер, чтобы сшибить здесь пару сотен на дорогу в Москву. Радищев хренов! Нонконформист козлиный…
И тут Кастальский вспомнил милую, хотя и наивную женщину-корабела из города-порта О. Такая сравнительно длинноногая Татьяна, хотя, понятно, и не единственная знакомая женщина в Ленинграде.
Прихотливый изгиб памяти.
Кастальский спланировал нанести ей неожиданный звонок от Володи.
Старый дружок, детский поэт и художник, Володя Лескин был запущенный пьяница и глубочайший шизофреник с душою романтичного ребенка. Жил
Володя в котельной, в переплетении обмотанных стекловатой труб и драгоценном мерцании манометров. Раньше в котельных и дворницких жили многие, но сейчас Володя оставался последним из так называемых могикан. Имелась у него, конечно, и нормальная жилплощадь, но он не находил на ней покоя. Стоило Володе выпить, а работать без этого он, бедный, совсем не мог, – соседки, три старые суки, приглашали к нему участкового. Старшина Бобров (который, кстати, воспитывался с
Володей в одном детдоме и настоящую родовую фамилию имел Бебраер, переделанную последовательно в Бебраев – Бобраев – Бобров) от души жалел корефана и в сердцах даже заметил однажды трем старым сукам:
“Окончательно вы, гражданочки, прямо сказать, жильца своего, я извиняюсь, замудохали. Тихий жилец, закрылся себе и квасит, мимо не ссыт, стишки сочиняет, картинки рисует. Вы же еще и бутылки его сдаете. Что у вас с его – лишай разве вылез?” Так образно пытался старшина Бобров замирить трех старых сук с безответным Володей. Но три старые суки наперебой
Из-за бабы-то безответный Володя и взбунтовался. Да и баба – одно название. Кура дохлая, шейка котячья и нос как у галки. Зубной щеткой на обоях мажет. Вроде мочала какие-то, а присмотришься – дивный ангел в дрожащих струях как бы эфира. Вот Олю-то эту бесплотную и шуганули раз три старые суки в чем была: в рваных колготках и засаленном свитере до колен, да в обрезанных валенках – да на ледяной ленинградский дождичек, да с остреньким, как бритвочка, ветерком.
Вернувшись поутру из загадочных своих странствий по подсознанию спящего города, Володя нашел Олю на лавочке у подъезда, мокрую и горячую. Он отнес ее в котельную к известному Митьке Шмагину, идейному вождю пьющих живописцев и философов (настоящему русскому интеллигенту с сердцем и умом); потом вернулся за шинелью, подушкой и красками, тихо встал посреди кухни, поклонился соседкам в пояс, размашисто перекрестился и рек: “Старые вы суки, прости Ты меня,
Господи, Отец наш небесный!”
Больше его в квартире не видели.
Кастальский отвалил тяжелую дверь и ступил в рай. После туманного раствора питерской стужи котельная дохнула сухим теплом, и светом, и, как ни странно, чистотой. Резкий сытный запах краски мешался с ароматом жареной колбасы, и ничего прекрасней такого сочетания не рождала цивилизация. По расстеленным на полу полосам обоев ползала
Оля в своем бессменном и бесцветном балахоне и скорбно гоняла по ведомым одной ей силовым линиям ручейки охры и лазури. Кастальский заметил, что технику она сменила и работала теперь сапожной щеткой.
Возле топчана, скрестив сухощавые лапы, лежала кровная русская борзая, заблудшая на огонек. Она высокомерно приподняла бровь и сделалась вдруг похожа на старую аристократку-блокадницу, и беломорина замаячила возле ее длинных насмешливых губ.
На топчане лицом кверху храпел Володя. Сильный кадык ходил вдоль его худого горла. Прижатые к груди руки, как свечу, сжимали бутылку.
Володя открыл глаза, трезво глянул на Кастальского и хрипло поделился:
– А нам вот как приснилось: мы живем внутри тепла, дожидаем весточку, к нам на свет летит урла, дарит в клюве вербочку. Жень, по правде, ты что ль? Ох, а мы-то испужались: видеть во сне еврея – не к добру. А это Олюшка, вроде доча, – показал он бутылкой на распростертую на обоях скорлупу. – Агриппина, – небрежно представил и собаку. – Странница. Ах, Женя если б ты знал, как мы жалеем население! У нас выпадают волосы, когда мы глядим на корчи человечества. Какой ты жалкий, Кастальский! Какие вы все худые, бедные мои друзья…
Кастальский слушал Володю и завидовал. Вот – живет как хочет.
Практически свободен. Хочет – нажрется, хочет – свихнется, хочет – в котельную уйдет или даже в монастырь. Хочет – под забором подохнет.
Хочет – будет всякую ахинею пороть, а хочет – беседовать с Богом.
– Евгений! – заорал вдруг Володя. – Добрый мой приятель! А давай-ка сделаем быстро ход ноги на угол. Сдается мне, ты пива хочешь выпить.
И, кстати, денег дашь рубля сорок четыре. Тем самым руку помощи протянешь сословию беднейшего дворянства. Мы все растратили на войны да на кубки, да на красители паршивые отчасти. Не обессудь, геноссе, издержались.