Рассказы
Шрифт:
Раскаленная улица задрожала и поплыла, как степь, где летят под низким ветром, едва касаясь земли, сухие колючие планеты перекати-поля. Бесконечный слипшийся сгусток слепящего стекла и металла, словно гигантский натек смолы, расплавился и зарябил на солнце, плеснул прохладой, Руська, вопили пацаны, давай не ссы, тута не глубоко, река лизнула твердый волнистый песок, и он побежал, вздымая стеклянные брызги, и сразу стало по грудь, а потом по шейку,
Руська оттолкнулся и заколотил по воде руками и ногами, и течение подхватило его и понесло туда, где, замедляя бег, Нура впадает в озеро Тенгиз, заросшее по берегам тростником, в котором гнездились утки, – далеко-далеко от бараков, никто не видел этого синего озера, и неизвестно, существовало
– Вы куда, Рустем Николаич? – Алексей изумленно глядел, как шеф, пробравшись сквозь отару блеющих машин, шагнул на тротуар моста и скрылся в черных дверях метро. Перепуганный, он закричал, перекрывая рев гудков: – Без охраны, бенть! Чо мне, машину кидать? Во прикол…
– Ты, дверь закрой, козел! – рявкнул из джипа бритый и багровый с белыми зенками. – Бабла, сука, лишнего намутил?
– Да-я-те-блядь-мозгами-танк-твой-уделаю-на-хер! – успел, согласно уставу, отрапортовать Леша Салаго, перегнувшись вправо, но тут машины дружно зарычали, пробка дернулась, и Алексею ничего не оставалось, как захлопнуть дверь и тихо тронуться вместе со всеми, запертыми в асфальтовое русло, навстречу своей бессмысленной судьбе.
Рустем, освобожденный и счастливый, бежал вниз по эскалатору, сунув галстук в карман брюк, легкий же полотняный пиджак закинув за плечо.
Подземный ветерок обдувал его лицо и шею, мобильник молчал, как пловец, захлебнувшись непроницаемой глубиной. Портфель с бумагами остался в машине. Рустем Тимофеев был красивым частным лицом от силы тридцати пяти лет, он был отключен и временно недоступен для клиентов, конкурентов, партнеров, жены, челяди и двух сыновей, один из которых валялся сейчас на продавленной раскладушке в обнимку с голой девкой и переживал радости /прихода, /другой сидел под японским кондиционером у себя в офисе и наблюдал, как двое бритых бугаев ломают руку лежащему на ковре толстому парню в шортах, который /намутил слишком много бабла./
//
Рустем легко сбегал по эскалатору, улыбаясь девушкам. Девушки плыли навстречу, наверх, задом наперед, глядя вслед породистому красавцу поверх голов своих мальчиков, стоявших ступенькой ниже; мальчики же, в ожидании осеннего призыва, угрюмо сопели и думали: “Понаехали черножопые, давить вас, гадов, не передавить”.
Два дня оставалось Тане гулять по Москве в качестве премии за отличную работу. Приютила ее, разумеется, та самая Лялечка, которая, как и положено святым, не была подвержена тлению. Чуть сгущенная кровь старушки мелодично омывала ее сосуды беглыми глиссандо арфы.
Лялечка пребывала в постоянном движении, как бы боясь остановиться, словно балерина, в пуанты которой врезан шарнир. Она то и дело перепархивала с предмета на предмет – с дивана на подлокотник кресла, оттуда к плите, на секунду присаживалась на краешек вертящегося табурета у пианино, быстро наигрывала пару фраз и неслась к шкафу, звякала чашками, взмахивала накрахмаленным крылом скатерти и сновала вокруг стола. Тата с нежностью смотрела на пунктирный полет пернатой старушки и вдыхала ее запах старых духов и пудры – аромат реликтовой перчатки, усохшей до размеров детской ручки, с перламутровыми пуговками на запястье.
Днем они садились в троллейбус и ехали до Никитских ворот, откуда начинались их прогулки. Лялечка призналась, что, гуляя по бульварам, вдоль которых повылазили из-под земли полосатые зонтики и бесчисленные белые столики с пластмассовыми стульями, – она воображает себя в Париже, /городе своей мечты/. “Тебе хочется в
Париж?” – спрашивала она Тату, заглядывая снизу ей в лицо. Тата пожимала плечами. Никуда ей особенно не хотелось. Она и в Москву-то поехала, потому что папа умолил: хоть так, опосредованно, бросить последний взгляд на/ родину/. Как дети, ей-богу. Тата прекрасно обходилась без всяких этих глуповатых
Лялечки. Накинув старинное платье из пожелтевшего гофрированного шифона, она замерла в нем, будто под душем, и увидела себя восхищенными глазами старушки, которая вглядывалась в нее, как в волшебное зеркало, и Тата, дробясь, растворялась в нем, словно в родных объятиях, душный уют которых давно забыла. “Елена Васильевна, знаете, – оповестила она своим ровным голосом, – когда вы умрете
(Лялечка нахмурилась), я сильно буду скучать о вас. Сильнее, чем о маме”. “Не говори глупости, – сердито и растерянно сказала Лялечка.
– И вот что. Побрей-ка, милая, подмышки.” “Зачем?” – удивилась Тата.
Разумеется, сводила ее Лялечка и к себе в зоопарк. Очень ей хотелось выполнить тайное поручение Мити – познакомить Тату с приличным интеллигентным человеком, хорошо бы вдовцом средних лет, поскольку самой Таточке шел уже тридцать восьмой годочек и она, можно сказать, заневестилась. А в секторе рыб был как раз у Лялечки на примете подходящий ихтиолог, тихий любитель одиночных вылазок на природу, автор скудной книжечки стихов “Туманные росы”, изданной за свой счет. Пару лет назад рыбовед похоронил жену и до позднего вечера теперь торчал возле своих аквариумов, постукивая в стекло пальцем и ласково бормоча. Сутулостью и редкими зубами Аркадий Кузьмич напомнил Тане отца. У него пахло изо рта: старая язва остро нуждалась в домашней пище. Тата рыбоведу не понравилась. “Какая-то малахольная”, – шепнул он Лялечке испуганно. Впрочем, знакомя Тату со своими любимыми радужными вуалехвостками, на всякий случай спросил: “Я слышал, крымчанки большие мастерицы по части еды?” “Ага,
– Тата зевнула. – Папа любит, как я рыбу жарю”.
К концу своего отпуска Тата совсем отупела от жары и большую часть времени проводит с Лялечкой дома, в гулкой квартире на площади
Восстания, которую Елене Васильевне Котовой вернули на волне кампании “Совесть без границ” как дочери незаконно репрессированного. Они пьют наливочку и чай со льдом, похожие, как две белые кошки – молодая и старая. Как и следует белым кошкам, обе глухи. Поэтому Лялечка неутомимо рассказывает Тате о своей жизни, о дружбе с ее отцом и о своем отце – секретном конструкторе истребителей Василии Котове. Совместно с инженером Баем они разработали модель управляемого с земли беспилотного истребителя и между собой называли его “КОБА” – за что обоих и расстреляли, а чертежи уничтожили. Лялечка уносится в память о войне и о своем муже, пропавшем без вести в ополчении. Как ждала его много лет, а потом состарилась и стала святой. Она без устали перебирает желтые кружева подробностей, история шумит вокруг ее белой головы, наполняя комнату голубиным хлопаньем крыльев, но радар Таты пеленгует иные сигналы… Мурлычет, свернувшись в кресле, старая белая кошка, прижмурив голубые глаза. Внезапно штормовой порыв ветра с треском и звоном выбитых стекол врывается в комнату. Валится от сквозняка посуда с полок, и сорванная ураганом занавеска цепляется за большое зеркало в резной раме, облепив его, как будто в комнате – покойник.
Словно тени облученных мушек, запаянные в янтарь, падают со стен фотографии в застекленных рамках, раня осколками тени теней.
Испуганная кошка поднимается в своем кресле на задние лапки, передними опираясь о тугой столб ветра. И ветер легко подхватывает хрупкое пушистое тело и, держа его распластанным на огромной своей ладони, выносит в окно. И кошка летит, отсвечивая белым серебром, с ураганной скоростью 54 метра в секунду летит на запад, по воздушному коридору Красная Пресня – Париж, и таращит в изумлении и сладком ужасе свои голубые глаза, свесив мечтательную голову вниз с ладони ветра.