Рассказы
Шрифт:
Ромаша настроен миролюбиво. От природы он замысливался веселым и общительным человеком, но обстоятельства судьбы развили в нем гордость и сдержанность чувств. Нет, он любил поорать и побесноваться среди гостей. Но другой раз такой накатит строгий сумрак, – что у Светки аж западало жалостное ее сердце. Вон ведь
– радость так прямо и блестела в каждой снежинке, когда она бежала, таща санки, и ликующе кричала что-то нечленораздельное.
Пока не оглянулась. Ромаша неподвижно сидел, закованный в шубу, и лицо его выражало скорбь. Светка испугалась:
– Ты чего?
Ласково
– Пойдем вообще-то домой. Ты не пьотив? Или хочешь еще погулять?
В такие минуты Светке рисовался главный ужас: вот Гаврилов женится. Сам Гаврилов в футляре своих сорокалетних привычек думал о браке с содроганием. Но именно в такие минуты, когда жалость особенно давила на диафрагму, он панически убеждал себя:
Роме нужна мама!
Со Светой Романа связывала равноправная сдержанная дружба. Без тени, разумеется, той болезненной страсти, с которой он рвался к отцу. В отношениях со Светкой был покой, потому что Ромаша не боялся ее потерять.
– Ты чем меня вообще-то накоймила? – ругался он, пришлепав на кухню в пижаме. – Ты ж меня чуть не отъявила и на тот свет отпъявила!
Был грех. Света-халда угостила мальчика люля-кебабом из кулинарии. Дар Кавказа имел резкий экзотический вкус, и Ромка слупил изделие с жадностью беспризорника. Весь день его рвало, лицо стало вроде сырой известки, глаза запали и смотрели с тихой укоризной.
Гаврилов полночи печатал шаг по квартире, прижав сына к груди; завидя же Светку эту жалкую, цедил в строгой очередности: “Сука.
Блядь. Дубина.” И опять: “Сука…” А она, искупая страшное свое падение, стирала его рубашки, носки и кучу Ромашиных тряпочек.
“Роман Гаврилов” – было вышито на воротничках Веруниной рукой.
Чтоб не терялись в детском саду. Вот и Гаврилов боялся потерять
Ромку. А Ромка – Гаврилова. Каждый за кого-то боится. И только немолодую дубину Светку никто не боится потерять и не вышивает у нее за шиворотом: “Светлана Белкина, девушка без адреса”.
Свету выгнали из Дома моделей, с завидной работы. Главный художник там ходил в золотистых пиджаках, шелковых рубашках и шейных платках кислотных, как будут впоследствии говорить, цветов. От всего этого в сумме и так тошнило, а плюс еще пучился, как карась, и зализывал свои мерзкие волосы какой-то дрянью. Поддерживая репутацию кутюрье, главный художник осторожно покачивал бедрами – так, как бы невзначай, и с годами усвоил привычку, разговаривая с мужчинами, интимно класть руку им на грудь. Однако дальше этого не пошло, а вот вешалок своих, в толпе которых смотрелся как баскетбольный тренер, – передрал, сволочь, всех и не по одному разу. Долговязой модельерше, которую, впрочем, даже неопытный глаз безошибочно отбраковывал из толпы манекенщиц (до того нескладна), главный художник едва доставал до подбородка. Он держал руки в карманах и пальцем к ней не притронулся. Просто качался с носка на пятку и смотрел на верхнюю расстегнутую пуговку Светкиной кофты. И что же эта идиотка? Берет свой стакан (гуляли Восьмое мар та) – и на золотистую шелковую грудку этому Версаче весь свой яркий напиток “Каберне” – хлобысть! Они еще не были женаты с одним там Леней, но когда она впоследствии призналась ему в этом поступке, Леня справедливо отметил: “Дура”. Версаче постарался.
Который уж год эта халда Света мается без нормальной работы.
Однажды ей сосватали костюмы для спектакля “Иркутская история” в небольшом русском театре в Средней Азии. И она буквально в отчаянии оглянулась на свои двадцать шесть лет вне этой дикой жизни, без чокнутых артистов,
Плоский, выбеленный солнцем город грозил скрюченными пальцами карагачей и воздетыми перстами минаретов с длинным изогнутым когтем на макушке. Вдоль раскаленных улиц бежали мутные арыки.
По обочинам сидели на корточках ласковые люди с глазами, словно щели в другую эпоху. Там тлели пепелища древних тюркских обсерваторий. На крыше филиала института мелиорации полыхала неоновая заповедь: “ВОДА – ЭТО ЖИЗНЬ”.
В театр здесь никто, конечно, не ходил, но труппа во главе с безумным сиротой Николаем Каликой жила неутомимо и самозабвенно.
У всех были очень маленькие ставки, и Николай Калика учредил коммуну. Коля с его беспризорной правдой был Светке понятней и ближе брата. Сухой и жилистый, словно корешок, собрав компанию таких же буратин, он без труда построил модель жизни неправдоподобно честной, раскрытой, единодушной, обреченной на вымирание. В его нравственном генотипе был заложен жертвенный пламень утопизма.
Между тем постановочная часть театра тихо издыхала. Светка и главный (опять-таки) художник Жора Кручинин работали вдвоем, без портных, столяров и бутафоров. Николаю Калике понравилась ее идея лоскутного вязания. Два месяца Света сидела среди громадных, как небольшие планеты, клубков из обрывков тряпья и вязала ватники, шапки, валенки, платья, штаны и плащ-палатки.
Никто, в том числе и она сама, не мог объяснить, почему надо одеться именно так. “Пульсирует!” – сказал Калика на первой репетиции в костюмах.
Два месяца она истребляла плоть. Почти не спала, не ела и жизни за своими тряпками не видела. И вот они глядят друг на друга, эти два психа, похожие как близнецы: крупные кости лица, облепленные незагорелой кожей, красные веки, острые носы – и
Света, дурочка такая, ревет буквально белугой, а Коля Калика, беспощадный утопист, водит кулаком по ее тощей спине, словно бы утюжит…
На сдаче председательница комиссии, завотделом культуры горкома партии, хохлушка с козьим лицом, тематику в целом одобрила:
“Тильки лохмуты – убрать. Дуже погано. Но – то наш грэх. У том сезоне пошукаем вам портного”.
После сдачи Николай Калика выделил из общего котла сумму на пропой души и лег спать. Он спал, словно богатырь, два дня и две ночи, и все это время труппа грабила город. Светку сдувало пыльным секущим ветром, ее непомерно удлинившийся нос чуял томные запахи лагмана, бараньих потрохов, лепешек с сыром, зеленого чая… Жора Кручинин водил ее по базару, среди арбузных гор, они шутили с беззубыми сладкоречивыми стариками в полотенцах на коричневых головах, сперва ели, а после иногда покупали у них дыни, виноград, абрикосы, изюм, ссыпая мелочь из липких ладоней… Наевшись и напившись сладкого вина с главным архитектором, они вдруг мчались куда-то в пропахшем бензином газике. За рулем что-то азартно вскрикивал брат пьяного архитектора, секретарь по идеологии, тоже хорошо под газом.
“Козел” летел по пустыне. Незаметно пала ночь. В прыгающем свете фар брызгали из-под колес костлявенькие тушканы. Над линией горизонта, в желтом зареве низкой луны, плыл верблюд. Он знать не хотел о родстве с облезлой скотиной из зоопарка. Кочевал вдоль горизонта, шатаясь, как блаженный московский алкаш в июне вечером.
Потом они гуляли под звездами, плыли сквозь черный пух ночи и осторожный плеск арыков.
И когда Светка опомнилась, Жора уже крепко держал ее, подведя руки ей под острые лопатки, и между ними не было ничего, кроме горячей влажности и жестких, царапающих Жориных усов. Глаза у