Расстрелянный ветер
Шрифт:
Он стал мерять шагами землю, протянув руки к травке, и упал на колени. Это его напугало и рассердило. И еще его удивило, что ястреб улетел.
Сухая, пронзительная боль толкнула его под горло, и он распластался на горячей пыли, задвигался на руках вперед к зеленой бархатной травке, пополз, потянулся, все силясь хватануть этой травки пучок и ласково, сам себя успокаивая, что это еще не конец, шептал:
— Травка, рыбка, землица… Травка, рыбка, землица…
Не дотянулся, не погладил травку руками, кряхтел и все обхватывал, обнимал, немощный, жесткую громадную грудь земли, силясь сквозь белесый пух бровей разглядеть
Дотянулся.
Увидел перед собой свои руки, они росли, закрывая небо, жадно рвали траву с корнем.
Слабея, продолжал выдирать уже зубами райскую травку и торопливо выть:
— Молоденькой картошечки!.. Молоденькой картошечки мне… Сволочи!
Задрал голову, дошептал с хрипом: «Солны-ышко…» — перевернулся на спину и ударил лопатками землю.
Перед глазами проскакали всадники с высверками сабель, и сквозь грохотанье копыт тонко прослушивался чей-то смех, бульканье камней с обрыва в озеро, потом он увидел степную трактовую дорогу, уходящую за горизонт, дорога огибала рыжий костер, который не хотел потухать и все разгорался и разгорался под гуденье колоколов, и пламя его кидалось и забиралось на небо, зажигая облака и весь этот уходящий мир. Потом костер внезапно перевернулся и погас.
И тут он от страха завыл и проснулся.
И обрадовался самому себе — живому!
Он бодро встал, прошелся по сухим, свистящим половицам и, весело потерев бороду, крикнул в полутемные горницы:
— Евдоха! Евдокия, ты вот что…
Ему остро захотелось молоденькой картошечки, той, что ему не пришлось отведать во сне, он словно желал убедиться, что жив точно, все может, не говоря уже о такой малости.
Но Маркелу Степановичу никто не ответил. Он прошел во двор, увидел около сгруженного сена спящих работников и под телегой «зауправляющего» Епишкина. Тот спал, накрыв один глаз засаленным, обтрепанным треухом, и храпел, пуская изо рта пьяную слюну. Что-то ткнуло Маркела Степановича под сердце, навалилось что-то давящее, вроде холодного испуга.
Заметался.
Осмотрел двор и разбудил Епишкина. Тот обалдело зыркнул глазами, уставился на хозяина.
— Где Евдокия?
Втягивая в ноздри воздух и выдирая из бороды соломинки, Епишкин встал, ответил:
— Пойду взгляну на хлеба, сказала.
— Одна?!
— А то что ж. Дело молодое.
Кривобоков понял по ухмылке Епишкина, что тот хитрит и знает еще кое-что, потряс его за плечо, приказал:
— Говори!
— Сказывал я вам, Маркел Степанович. Предупреждал. Знамо дело, куда пошла. На покос Евдокия Лаврентьевна пошла. К Оглоблину Ваське отправилась.
— Седлай мне коня! Разбуди всех, кто там еще!.. Мы их… Мы ее… стерву! Нет! Ее — не трогать! Его!..
Ему повиделось злое, обиженное, смотрящее с укором лицо Михайлы и хохочущее — хитрой Евдокии.
Он еще не знал, что совершит. Пока он чувствовал, что его душит злоба. Но решение зрело, муть заливала глаза, ему мерещилось что-то мстительное, клыкастое и непременно кровавое. Совершит. Разрешит сам себе, может быть, в последний раз, возьмет еще один грех на душу. Бог простит! Сам бог велит! Заорал:
— Седлай!!!
И сквозь тяжелую беготню и хриплый говор услышал молодецкое:
— Готов
Василий и Евдокия, раздвинув ветви березы, долго лежали рядом, положив головы друг другу на раскинутые руки, и смотрели в сумеречное небо, отыскивая в сиреневой высоте первые начинавшие проклевываться звездочки.
Она лежала, раскрасневшаяся и счастливая, пошевеливала мягкими пальцами у него за ухом, поглаживала висок и дышала в щеку.
— Хорошо-то как. Хорошо тебе?
Он мычал в ответ, кивал подбородком, наблюдая за небом, в котором заметил крупную зеленую звезду, она то гасла вдруг, пропадая среди других, то вспыхивала светляком, повисая и вздрагивая.
— Вот раньше-то я думала… встретить кого да полюбить крепко. Да некого. Тебя еще не знала… А люди кругом все наперечет, и нету тебя среди них. А теперь вот и встретила и полюбила, и всю ты меня узнал.
Она встрепенулась, приподнялась, шепнула в ухо:
— Понравилась?
Он прижал ее голову к щеке и засмеялся.
— Ой, что скажу тебе, Васенька… Не смейся только… я знаю… я у тебя… первая? Верно, первая?
Он кашлянул, подтвердил тихо, стыдливо:
— Верно.
Она от смущения зарылась головой на его груди и ото всей души доверила:
— Вот как подумаю, господи, и за что мне такое счастье негаданное, аж поплакать некогда: уж так светло, так блаженно в груди!
Он неумело пошутил:
— Смотри, еще наплачешься. Век-то долог.
Она притихла, недоумевая, но, рассмотрев улыбку на его лице, поняла, что шутит он.
— Не убоишься в бедности со мной жить?
От этих недоверчивых, холодных, проверяющих слов она только грустно засмеялась и вздохнула:
— А на что нам богачество, ну на что? Коли нам и так хорошо вместе? Я вот жалею, что не встретила тебя раньше, сколько таких вечеров-то да встреч в тоске задаром прошло?
— Ничего! Мы еще свое возьмем! Наверстаем.
— Я вот издали когда любовалась тобой, все голос мне шептал, что мы родные души. А вдруг так?!
— Это верно…
И он глядел в ее зеленые темные глаза, гладил щеки, со сладким замиранием сердца ощущая тугие теплые плечи. Думал о том, что вот она, Евдокия, на которую он раньше-то и взглянуть не смел, а только мечтал об этом, теперь рядом, в обнимку, его человек, его женщина, его будущая жена, какую, сто верст скачи по степи, не найти с такой ее красотой и милым бархатным голосом. Его печалило только, что они тайком любятся, что, узнай о встрече станица, как сразу она станет всем, как бельмо на глазу. Но когда он сказал Евдокии про это, она расхохоталась, хватаясь за грудь, и он чуть успокоился, понимая, что смеется она оттого, что ей нисколечко не страшно.
Другим бы так полюбить — степь загорелась бы!
Говорили друг другу разное, как в забытьи, как на исповеди.
Он:
— А что будет дальше?
Она:
— А ничего не будет. Ты да я…
Он:
— Давай уйдем ото всех, в степь, на хутор, далеко-далеко и станем жить только вдвоем. Или в другую станицу, к другим людям.
Она:
— Глупый. Куда же мы уйдем? Куда — от родных людей?
Он:
— В другую жизнь.
Она:
— Другой пока не настало. Мы ко всему привязаны. Я — к сыночку, ты — к матушке, и жизнь наша — к станице, к земле, к работе… Надо нам друг дружки держаться.