Рассвет. XX век
Шрифт:
Я предпочёл иную роль — источника сведений для писателя, живого свидетеля, который может подать увиденные им события так, как это выгодно ему. Это и было моей истинной целью: привлечь внимание к Восточному фронту. К тому, что там происходило. К солдатам, которые там сражались и умирали. Ко врагам, которые в будущем должны будут стать союзниками.
В массе своей немцев после войны мало интересовал Восточный фронт. Западный служил для них символом катастрофического поражения, которое привело к падению рейха, его разделу и частичной оккупации. Это была открытая кровоточащая рана, нанесённая национальной
Теперь общество смотрит на запад. Реакционеры мечтают о реванше. Соцдемы и новое правительство вертятся как ужи, лишь бы смягчить последствия Версальского мира. Предприниматели заигрывают с оккупационными войсками.
О потенциале же востока мало кто задумывается. Ратенау, подписавший договор в Рапалло, мёртв, его идеи уступили более насущным заботам, хотя вряд ли сотрудничество прекратилось полностью. А для простого немца война с Россией — это повод для гордости, а не переживаний. Заключённый в Бресте сепаратный мир чётко дал понять обывателю, что Германия одержала верх, — а больше его ничто не волнует.
Прежде, ещё до войны, к русским относились с настороженностью. Витавшие в воздухе идеи всеславянства [2], которые старательно раздувала Российская империя, были угрозой для рейха и Австро-Венгрии. Если бы Россия победила, то заявила бы свои права и на чехов Глучинской области, и на поляков Верхней Силезии; но Австро-Венгрии, где проживали не только чехи с поляками, но и сербы, хорваты, словаки, русины, — пришлось бы куда хуже. Едва ли притязания ограничились бы Угорской Русью и Галицией…
Концепт наций был чрезвычайно удобным инструментом для расширения империй. Война подстегнула немецкий пангерманизм [3], любые проявления русофильских настроений тщательно давились. Но всё это потеряло смысл, когда кайзер сбежал в Голландию. Империя превратилась в республику, которой куда важнее было выжить, чем заниматься национальным вопросом. Взращиваемая в немцах ненависть к России исчезла.
Монархисты заменили её презрением. Для них было важно, что Германия победила хоть кого-то. Они больше не опасались русских — настолько, что чаще называли их азиатами и монголами, чем славянами. В табеле о нациях и расах, который состряпали реакционеры, азиаты стояли ниже.
Прогрессивная интеллигенция повела себя иначе. Поначалу она отнеслась к белоэмигрантам, наводнившим Германию, с покровительственным сочувствием, однако разбушевавшийся финансовый кризис вскоре заставил её потерять к русским всякий интерес. Когда голоден, не до снисхождения. Особенно когда бывшие дворяне, растеряв богатство, но сохранив хорошее образование, так и норовят отобрать у тебя кусок хлеба.
Как такового запроса на сближение с Россией в немецком обществе не существовало. После разгрома Баварской советской республики и других восстаний коммунистов [4] так и вовсе. Я намеревался это изменить. А для этого необходимо было подготовить почву, в том числе в культурном плане, чтобы перекинутый между странами мост не держался лишь на сваях взаимной экономической нужды.
Изучив память Кляйна, я написал мемуары, где упор делался на человечность
Местами я откровенно перегибал с гуманистическим посылом, отчего сомневался, не воспримут ли мою рукопись как большевистскую агитацию. Если читать между строк, ясно прослеживалось, что автор восхищается русскими, их мужеством и стойкостью, их мрачной решимостью и готовностью к самопожертвованию.
Грубая подача в лоб спугнула бы берлинскую богему; я постарался замаскировать наиболее очевидные моменты, но при желании их всё ещё можно было отыскать. И тогда — меня сочтут недобитым большевиком. После чего с идеей постепенного внедрения нужных мыслей в культурное пространство Германии придётся попрощаться до лучших времён. Само собой, сближение экономик повлечёт и изменение образа русских в массовом немецком сознании, — но эффективнее вести эти процессы параллельно.
«Сообразит или нет? Поймёт ли, что я хочу подсунуть ему пропагандистский памфлет?» — гадал я, наблюдая за Эрихом, закусившим губу. Он хмурился, взгляд его, сперва бегло скользивший по странице, сейчас цепко изучал каждую строчку. Наконец Ремарк сглотнул и протянул рукопись Фишеру:
— Взгляни-ка…
До Самуэля страницы не добрались. На полпути их с усмешкой перехватила Эльза.
— Ну-ка, поглядим, что накропал наш монументальный ветеран…
Пропустив мимо ушей возражения Эриха, она царственно отмахнулась от него и углубилась в чтение. Практически сразу её пренебрежительная улыбка увяла. Женщина посерьёзнела.
— Хм… Хм… Скажи, Макс, это ведь не твои фантазии? Я об…
Она неопределённо помахала мемуарами.
— О контратаке русских войск при Осовеце? Правда от первого до последнего слова. Я бы не смог иначе: воспоминания не давали мне спать, пока я не выплеснул их на бумагу…
Я сделал вид, что смутился — устыдился своей слабости. Признание собственной уязвимости и демонстрация слабых мест обыкновенно считается признаком высочайшего доверия; такая открытость располагает к себе. У моих собеседников будет куда меньше шансов заподозрить неладное, если придерживаться образа честного, искреннего со своими эмоциями человека.
— Они действительно бросились на вас после долгих обстрелов и даже атаки хлором?
Если начистоту, там я намеренно сгустил краски. Но Эльзе незачем об этом знать.
— Да. Ужасное было зрелище, — поёжился я. — Меня нельзя назвать трусом, но, когда моя рота столкнулась с защитниками крепости… Их вид… Они словно восстали из ада. Это может звучать глупо в берлинском кафе, но на поле боя солдат способен поверить в любую чертовщину. А уж когда на тебя с пробирающими до костей воплями бегут в штыковую мертвецы — тут уж никто не устоит. Рота побежала, побежал и я. Их было от силы несколько десятков, а отступили целые батальоны.
— В официальных сводках такое никогда не написали бы, — заметила Эльза. — Но странно, что эту историю не упомянули ранее очевидцы.