Рассыпанные искры
Шрифт:
Один человек слезно ему пожаловался: «Я бедный, нищий вдовец. Дома у меня семеро голодных ребятишек». Рабби покачал головой: «Что же, по-твоему, я могу сделать? Утешить тебя? Нет, для меня это чересчур много. Обратись к Богу: пусть Он утешит тебя».
«Помолись за меня, — упрашивал его один хасид. — Дела идут хуже некуда, мне нужна помощь. Обратись к небесам от моего имени». Рабби резко оборвал его: «Ты что, тяжело болен, коли не можешь сам помолиться?» — «Да я не знаю как!» — «Что? Не знаешь? Вот в этом-то твоя истинная беда!» И он распрощался с ним.
Как-то ночью он разбудил своего друга, Герша из Томашова. Он стоял перед ним со свечой в руке: «Посмотри, здесь, в сердце моем, такая боль, такая страшная боль, а
Чувство близости и товарищества между Учителем и учениками, существовавшее прежде в Томашове, теперь исчезло. Разочарованный и ожесточенный, рабби все явственней отчуждается от последователей. Выдающийся рабби тяготится своими учениками, обыкновенными хасидами. Они его раздражают, и он не скрывает этого. Он нетерпелив, нетерпим и все более безжалостен.
Люди, одержимые плотскими заботами, досаждают ему, он считает, что они делают это нарочно. Их боязливое раболепие озлобляет его. Все ему кажется мелким, ничтожным: «Тот, кто верит в чудеса — идиот, кто не верит — безбожник», — говорит он.
Правильное поведение немыслимо. Он утверждает что-либо и тут же отрекается от своих слов. Ему мало наслаждаться парадоксами, он заводит парадоксы в тупик. Мендл требует эрудиции, но без колебаний осмеивает ее. Он подчеркивает важность подготовки к службе, но выполняет ритуал богослужения спустя рукава. Проявления радости отталкивают его, но он не одобряет и тех, кто надеется подкупить Бога слезами. Он стремится вырвать человека из слишком уж человеческого существования, однако при этом заявляет, что сама святость должна быть человечной. Нарекания вызывает у него и тот, кто фамильярно обращается к Богу, и тот, кто разговаривает с Богом, как с чужим.
Чем более странно он себя ведет, тем внушительнее растет его престиж. Это ему не нравится. В других хасидских общинах бранят Мендла из Коцка — это доставляет ему радость: хвала, возносимая учениками, мешает гораздо больше. Он задыхается, ему хотелось бы освободиться, разбить оковы, но на его пути стоит хасидизм. Он убежден: хасиды тянут его назад. Он отдал бы все, лишь бы они не мешали ему. Пусть уйдут, пусть восстанут против него. Но число его приверженцев все растет…
Этот страстный, кипящий противоречиями человек, конечно же, связан с невидимыми силами. Хасиды боготворят его. К счастью, он бдителен и дает волю своей ярости: «Давным-давно, в юности, когда я еще мог видеть себя изнутри, эти люди не осмеливались ко мне приближаться!» Но чем больше он кричит, тем гуще становится толпа у его порога. Люди покорены ужасом, который он им внушает.
Отныне в Коцке воцаряется благоговейный страх, а вместе с ним — нищета. (Письмо рабби его другу Ицхаку-Меиру: «Если ты не получал известий от нас, то потому, что нам не хватало денег на марки».)
В Коцке не говорят: там или вопят, или хранят молчание. Там проводят время в борьбе с желаниями, стремясь обмануть их. Там все делается вопреки потребностям. Едят, когда сыты, обходятся без воды, когда мучает жажда, молятся либо раньше, либо позже обычного. Рабби говорит:
«Когда человек хочет кричать и молчит, это и есть настоящий крик». Он вопрошает своего сына рабби Давида, оправляющегося от болезни: «Ты думал, что умираешь?» — «Да, именно так я думал». — «И что же ты ощущал?» — «Желание прочесть Шма Исраэль, дабы возвестить мою веру в Бога». — «И ты сделал это?» Нет, сын сдержал свои чувства. «Очень хорошо, — восклицает рабби из Коцка, — ты настоящий хасид!»
В Коцке стоит такое тяжелое, такое плотное безмолвие, что оно раздирает ночь. Там ночью не спят, там бредят. Не ходят — бегают. Несутся по туго натянутой проволоке, оба конца которой держит рабби. Все взоры устремлены на него, к нему устремлены все помыслы, он оказывает гипнотическое воздействие на окружающих. Бродят за ним по пятам, но он ускользает.
Своими вопросами, непредсказуемыми вспышками гнева он терроризирует людей: стоит ему появиться, как они чувствуют себя виноватыми. Виновными в слабости, в трусости. «Лица, лица, у всех у вас есть лица! — как-то ночью восклицает он. — Но есть ли среди вас хоть один, чье лицо можно сравнить с Ликом Господним?» От человека зависит, уподобится ли он образу Божьему, достигнет ли такого же совершенства. Рабби из Коцка говорит: «Я предпочитаю безбожника еврею, который лишь наполовину еврей». Он же произнес суровые, горестные слова: «Если я существую и существуешь Ты, потому что я — это я, а ты — это Ты, тогда я есть я, а Ты есть Ты. Но если я существую потому, что есть Ты, то я не есть я, а Ты не есть Ты».
Его слова повторяют все, наделяя их особым смыслом. Люди разрываются между желанием их понять и страхом преступить запрет. В конце концов даже его друзья оказываются в затруднительном положении. Внезапно, безо всякого объяснения, он начинает расхваливать того, кого во всеуслышание оскорблял изо дня в день. Жена рабби больна, и он неделями не отходит от ее постели. Его сын собирается жениться, и еле-еле удается заставить отца присутствовать на свадьбе.
Другое противоречие: он, глубоко презиравший мирские дела, заинтересовывается политикой. Он оказывает поддержку польской национальной революции, поднятой против русских оккупантов, подписывает послания и заявления, ставит свое имя под призывом собирать деньги в помощь революционерам. Поляки терпят поражение, и рабби, опасаясь ареста, меняет фамилию: из Гальперина становится Моргенштерном.
Перемена эта никак не влияет на его судьбу. Он остается тем же бунтарем, лишь еще глубже погрузившимся в царство теней, населяющих его воображение. Некоторые ученые, среди них Мордехай-Иосеф из Ижбиц, начинают роптать: «Он заходит слишком далеко, чтобы указать дорогу. Нам нужен вожак, а не серафим». Рабби чувствует — сопротивление нарастает, но не унижается до того, чтобы выказывать обиду. Вот тогда-то и происходит то загадочное событие, о котором говорилось в начале главы. Раскол становится явью. «Скрижали Завета разбиты», — объявляет глава мятежников Мордехай-Иосеф. И он уходит, забрав с собой многих учеников, так же как ранее поступил его Учитель. Уязвленный, рабби не скрывает негодования. Он, желавший создать элиту, терял теперь лучших людей, да еще по ничтожному поводу, — лишь потому, что не заботился об их хлебе насущном. Тем горше его разочарование.
С ним остаются несколько преданных и влиятельных сторонников: Ицхак-Меир, Иехель-Меир из Гостина, Сохачевский Гаон, Ицхак из Ворке. Но рабби безутешен. Видимо, тех, кто покинул его, он продолжал любить, невзирая на содеянное. Они были похожи на него, у них достало смелости бросить вызов самому Учителю.
Некоторые раскольники вскоре вернулись. Он гонит их прочь: «Зачем вы вернулись? Увидеть меня? Что я вам, трубочист, на которого пялят глаза?»
Нелюдимый, сварливый рабби, с глазами, покрасневшими от бессонницы, с нечесаной бородой, рабби, роняющий отрывистые фразы… Он ищет лишь тишины и одиночества. «Я никого не желаю видеть, — говорит он своему верному другу, Гершу из Томашова. — Скажи им, чтобы оставили меня в покое, а если понадобится — гони палкой». В другой раз он заявил: «Я брошусь на них, как раненая медведица, разлученная с детенышами».