Раз в год в Скиролавках
Шрифт:
— Ты меня боишься хоть немного? — спросил он ее наконец. — Нет, — захохотала она и совсем подняла комбинацию кверху, обнажая смуглый, весь в складках живот.
— Я ее задушил. Коленями ребра поломал. Пальцы из суставов выламывал. А одной бутылку воткнул, — невнятно повторял Антек Пасемко.
— Слабенькие они были, — скалила она поломанные зубы. — Недозрелые. А я одна мешок картошки возьму на спину. Со мной бы ты не справился. Сильно ты хрупкий, Антек, заморыш. Развеселившаяся и разохотившаяся Порова перешла с лавки на кровать, схватила Пасемко поперек туловища и так его придушила в объятиях, что у него дыхание сперло. Он хотел вырваться и удрать, но она повалила его на спину, начала расстегивать ширинку.
— Сейчас как следует рассмотрю, какой
И хоть он сердито что-то бормотал, вырывался и давился собственной злостью, она ту его вещь вытащила наружу, а увидев, что она сделалась дряблой и малюсенькой, еще сильнее разразилась смехом. Тогда он укусил ее в голое плечо и, ударив головой в грудь, вырвался из ее объятий. Потом бухнул всем телом в двери и выбежал из дома. А она, рассерженная, что он ее укусил и ударил, выскочила за ним следом и так, как была, в комбинации с оборванной бретелькой, громко кричала, грозя кулаком:
— Ах ты, паршивец! Ты, извращенец! Ты, фляк чертов! Девчонок маленьких убивай по лесам, а к порядочной женщине не приходи! Смотрите, люди, на этого паршивца! Пусть он вам покажет, с чем он ко мне пришел. Дохлятина, фляк, извращенец!
Он же бежал по деревне, ослепший от стыда. Ему казалось, что за плетнями стоят какие-то люди и слушают крики Поровой, раня его гордость сильнее, чем кнут матери ранил его тело. Он влетел в хлев, бросился на свой топчан и затрясся в плаче. «Убью эту курву, убью», — бормотал он, рыдая. Но он знал, что не сделает этого, потому что тогда его уже ничто не спасет от виселицы.
С того дня Антек больше не ходил на работу в лес через деревню, ходил по берегу озера или за сараями. Он не хотел ни с кем встречаться, даже с женщинами или с девушками, потому что боялся вместо страха увидеть в их глазах насмешку и презрение. Каждую ночь он ждал прихода матери с кнутом, но Зофья Пасемко перестала наказывать своего сына. На исповеди, когда она рассказала священнику Мизерере, что она делает Антеку, чтобы справедливость восторжествовала, и какой утешительной сладостью наполняет ее это торжество справедливости, Мизерера сказал ей строго: «Перестань, женщина, это делать, если не хочешь, чтобы Сатана в тебе поселился. Молись, а наказание оставь Богу». Прекратилось, таким образом, наказание Антека, а когда он это понял и ему показалось, что мать простила ему все его преступления, — он вдруг начал ощущать странный страх. Охватывал его этот страх в лесу, охватывал ночью в хлеву. Но это не был тот самый страх, который приносил ему боль и сладость, огромное напряжение и возбуждение, а страх грозный, всепроникающий и парализующий ум и тело. Антек начал бояться неизвестно кого и чего. И самое плохое было то, что он не знал, кого и чего он боится, кто этот страх на него наводит или откуда он берется. Родился в нем страх перед Неизвестным, и это было хуже всего, что он пережил до сих пор, хуже, чем тюремная камера, допросы, фотографии убитых девушек, которые перед ним то и дело клали на допросах. Он ждал чего-то — и, страшась этого, трясся в тревоге.
Однажды около полудня, вырезая из молодняка самые тонкие деревца, приблизился Антек Пасемко к полянке, освещенной лучами осеннего солнца, и увидел Негловича. Доктор стоял под большим дубом и, опершись на него спиной, неспешно курил сигарету, наблюдая, как струйка сизого дыма медленно расплывается в спокойном воздухе. Антек вытер пот со лба, выпрямился и слегка улыбнулся. Он почувствовал облегчение, потому что то, что до сих пор было Неизвестным, вдруг стало Известным, чем-то, от чего он мог попробовать защититься. И, положив тесак и топор, он медленно подошел к доктору, попросил у него сигарету, получил, закурил и тоже оперся спиной о ствол старого дерева.
— Ты знаешь Свиную лужайку. Знаешь, где то место, на котором ничего не растет, потому что там когда-то стояла виселица баудов? — Доктор обратился к Антеку, но это выглядело так, словно он сам с собой разговаривал. — Возле этого места стоит граб, у которого одна ветка растет не очень высоко
Антек задрожал в тревоге, но не дал этого заметить. Он выпустил в воздух большой клуб дыма и равнодушно сказал:
— Мою жизнь охраняет закон. Он меня оправдал. А кто меня захочет убить и будет к смерти принуждать, тот по закону будет осужден как преступник.
— Ты прав. Но знай, что, кроме закона, есть на свете нечто такое, как справедливость. Закон и справедливость часто ходят парой, но не всегда. Закон охраняет твою жизнь, справедливость, однако, приговорила тебя к смерти. Человеку дана вольная воля. Сам осуди себя по своим делам, сам выбери между законом и справедливостью, между жизнью и смертью. Закон в книжках, а справедливость повесила конопляную веревку на ветке. Веревка и петля ждут тебя.
— Я пожалуюсь сержанту Корейво. Поеду с жалобой к капитану Шледзику и скажу, что вы, доктор, принуждаете меня покончить с собой.
— Езжай. Жалуйся, — улыбнулся доктор. — Закон охраняет не только тебя, но и меня. Как ты докажешь, что я принуждал тебя покончить с собой? Ведь мы разговариваем без свидетелей, так же, как ты без свидетелей убивал девушек. Впрочем, может быть, я это все говорю не тебе, а только сам с собой разговариваю вслух, а ты подслушиваешь мои разговоры? Из могил убитых тобой девушек слышен крик, поднимаются из них девичьи руки и тянутся к тебе.
— Это не правда! У них песок во рту.
— Не слышишь? — В первый раз доктор повернул лицо к Антеку и посмотрел на него с удивлением, как на какое?нибудь противное насекомое.
— Я сказал, что они мертвы. Они гниют. Не могут кричать, — сердито ответил Пасемко.
— Скажи мне, чем ты заткнул уши, чем ты себя успокаиваешь и заглушаешь совесть? Ты знаешь большой секрет, потому что немногим людям это удается. Отто Шульц больше тридцати лет слышал зов человека, которого он убил в лесу из-за куска хлеба. Мне тоже не дают покоя столько голосов и столько событий. У меня до сих пор стоит в ушах крик человека, которому я выстрелил в лицо из старой манлихеровки. Даже такой простой человек, как кузнец Малявка, до такой степени оглох от стонов и призывов убитых, что перестал слышать и говорить. А ты в самом деле никого не слышишь? Пока каждый из нас жив, благодаря нам живут умершие, которым мы сделали добро или причинили зло. Говоришь, что во рту у девушек песок, а тела их гниют, и не могут они рук протягивать из своих могил. А знаешь ли ты, что голоса умерших мы слышим даже через целые тысячелетия и эти призывы сквозь века мы называем историей? Благодаря истории оживают умершие, входят в наши жилища, садятся с нами за стол, беседуют, поучают, жалуются, и мы судим их. А ты думаешь, что они нас не судят, когда мы сравниваем наши и их поступки и чувствуем вину перед ними, в измене, малодушии или обыкновенном преступлении? Скажи мне, какой воск ты применяешь, чтобы затыкать свои уши, какое масло вылил на свою совесть, чтобы ее успокоить. Открой мне, Христом Богом, человече, эту тайну! И тогда я, может быть, как ты, научусь топтать справедливость и не буду слышать голоса убитых.
Пасемко улыбнулся с оттенком превосходства, но это не была настоящая улыбка, а нечто вроде искривления половинки рта. Тут же, кроме превосходства, он почувствовал разочарование. До сих пор, как многим, кто родился в этой деревне, доктор всегда казался ему нечеловечески мудрым, он, впрочем, и указал на него как на преступника, а ведь сейчас, в этом разговоре с самим собой, он оказался таким же ограниченным, как все люди вокруг него. Может, не доктор, а он, Антек Пасемко, был на самом деле единственным в деревне великаном, чем-то большим, чем мальтийские рыцари, чем князь Ройсс, чем все, кого эта земля когда?либо рождала на свет? Он сказал, как умел, то, что хотел сказать. А смысл его слов был такой: