Разбег. Повесть об Осипе Пятницком
Шрифт:
Модль помолчал несколько. Как ни удивительно, теперь он даже и доволен был, что в действительности Щуплый совсем не тот, каким показался в первую минуту. «Мальчик»-то отнюдь, выходит, не прост; и неглуп, пожалуй… Нет, поразмыслив, заключил он, скорее все-таки хитер, увертлив…
— Таршис, — насмешливо проговорил Модль, — да полно вам ягненка-то из себя строить! Давайте рассуждать здраво. Признав, что вы Осип Таршис, тем самым вы очень многое признали. Вполне достаточно, чтобы упечь вас в крепость.
— Пан ротмистр, я, конечно, очень перед вами извиняюсь, но я скажу вам честно, как отцу родному: мне почему-то не хочется попасть в «нумер четырнадцатый»…
Модль невольно рассмеялся — с такой искренностью в голосе произнес это Щуплый.
— Вот уж чего никак не могу вам
— Но за что, за что, пан ротмистр? Моя бедная мама не переживет этого!
— Раньше надо было думать о маме, — веско заметил Модль. — Раньше!
— А что раньше? Разве ж я виноват, что потерял паспорт?
— Если б только паспорт! А забастовки, в которых так активно участвовал некий Осип Таршис, секретарь Профсоюза дамских портных?
— Прошу прощения, пан ротмистр, я вижу, у вас есть время для приятной беседы. Ну что же. Болтать — не работать, как говорил мой хозяин в Ковне Юстас Алдонис. Вы должны знать его, пан ротмистр. Юстас Алдонис — владелец самого лучшего в Ковне дамского салона. Что зря наговаривать, салон хорош, но сам Алдонис… о, это такой — я только вам скажу, пан ротмистр! — такой скупердяй, второго такого свет еще не видел…
— К черту вашего Алдониса! Я задал вопрос о вашем участии в забастовках.
— Вот и я говорю, пан ротмистр, к черту этого пройдоху! Но не подумайте, пан ротмистр, что это только мы с вами сказали так. Все портные так сказали. А что оставалось делать, по-вашему? Вот вы умный человек, пан ротмистр, я думаю, что даже очень умный… так скажите мне: сколько можно было терпеть этого жима? И в один прекрасный день мы бросили работу. Если у вас это называется забастовка, пан ротмистр, хорошо, пусть будет забастовка, я не против. Но мы таки добились прибавки к жалованью! А-а, вы меня разыгрываете, пан ротмистр! Когда это было? — два года назад, три года! Кому нужно это помнить!
— Да, вы правы, это пустяки. По сравнению с тем, что вы делали позже. Я имею в виду последние полгода.
— А что я делал? Ничего я не делал. Даже не работал! Горе хлебал, не про вас будь сказано.
— А Виленец?
— Почему виленец? Тут ошибка, пан ротмистр. Вы же хорошо знаете — я из Вилькомира… Значит, кто я? Вилькомирец, вот кто я!
Модль зубами готов был скрежетать от досады. Нет, здесь не просто хитрость — тут и ум: явно выманивает, фактов уличающих ждет. А что делать, если с фактами как раз не очень-то густо? Ведь ничего прямого, ровно ничего — лишь косвенность одна! Скорее подозрения, нежели факты. Положим, как Модлю кажется, основательные подозрения, но где доказательства — неоспоримые, припирающие к стенке? Можно, разумеется, блефануть, назвать и Рогута, и Тамошайтиса из Смыкуц — в надежде, что Щуплый дрогнет под грузом такого всеведения о его потаенной жизни. А ну как не дрогнет? Или, того не лучше, факты эти, пусть один из них, окажутся натянутыми, не соответствующими истине? Тут ведь не просто опасение, в случае неудачи, впросак попасть — это бы еще ладно, это как-нибудь можно перенести; много хуже другое — все следствие под откос пойдет. Подловив тебя на вранье, хотя бы разок, клиент твой (если не совсем болван) уже и все остальное с легкостью отринет… Нет, он, Модль, решительно против покерных методов расследования: дороговато это может обойтись. Ах, Ратаев, ах, негодник: к чему было так торопиться с арестом? Ну побегал бы еще этот Щуплый недельку-другую на свободе, взяли б его с поличным — другой, вовсе другой разговор был бы у нас теперь!
Модль решил не рисковать. Дудки. Он измором возьмет Щуплого. Под дурачка работает? Ну да ничего, быстро дурь с тебя собьем. В одиночку; постращать малость — и в одиночку, пусть-ка там подумает хорошенько! У матерых революционистов и то от ожидания и неизвестности — нетерпение да страх, тянет исповедоваться, чтоб хоть какая-никакая, но определенность настала. Метода испытанная, редко осечки случаются…
— Мне жаль вас, господин Таршис, — сказал Модль. — Вы молоды, вся жизнь у вас впереди. Сейчас мы расстанемся… на какое-то время. Один лишь совет могу вам дать: подумайте. Но не скрою —
Глава вторая
О, каким ррреволюционером чувствовал он себя в свои пятнадцать лет! Именно так — через три «р», не меньше…
Он сидит, затаившись в уголке, и молча слушает, о чем говорят и спорят собравшиеся на квартире у старшего брата рабочие, народ всё взрослый, степенный, многие — отцы семейств. Прежде его прогоняли: нечего, дескать, тут молокососу делать: а теперь ничего, попривыкли, видно, не гонят, сиди себе и помалкивай только, слушай, о чем почтенные люди говорят.
А говорили они о вещах таких близких и понятных! О том, что хозяева норовят три шкуры с рабочего человека содрать, и о том, что за каторжный этот труд платят ничтожные гроши, даже на еду не всегда хватает, а надо кадь еще одеться-обуться и за жилье плату в срок внести, а не то в два счета на улице вместе с детишками окажешься.
И его, Осипа, тоже подмывает рассказать про своего первого хозяина — владельца портновской мастерской в Поневеже: платил Осипу два рубля в неделю, а работать заставлял по пятнадцать — восемнадцать часов в сутки; про то, что спать приходилось прямо в мастерской, на раскройном столе, да и то частенько стол этот оказывался занят: хозяин, случалось, лишь после полуночи начинал кроить. Многое мог порассказать Осип о своем житье-бытье и здесь, в Ковне; хотя тут чуточку и полегче было: как-никак у брата в семье жил и три рубля в неделю уже получал, но за эти свои три рубля пан Алдонис, владелец дамского салона, все жилы вытягивал, и кто бы знал, какая у него, папа Алдониса, тяжелая рука!.. Но Осип молчит, только слушает. И правда, негоже сопливому мальчишке в разговоры взрослых соваться.
Рабочие, те, что собирались у брата, не просто жаловались на свою судьбу — они говорили еще о борьбе за свои права, о том, что нужно объединяться в профсоюзы, о забастовках и стачках, которые вынудят хозяев пойти на уступки… От таких разговоров кружилась голова, волна восторга захватывала дух, хотелось тут же вскочить с места и с красным знаменем в руках выбежать на улицу и повести за собой страждущий народ на битву за лучшую жизнь! Но, боясь, что его прогонят, Осип сидит смирно в уголке и слушает, слушает, невероятно гордый своей прикосновенностью к великому революционному таинству. Опасность, которой подвергали себя участники ночных собраний у брата, стало быть, и он, Осип, тоже, — а к тому времени аресты наиболее активных рабочих уже не были в диковину, — это ощущение реальной опасности, без сомнения, таило в себе добавочную притягательность…
Вскоре Осип уже настолько сделался своим, что его стали допускать даже на маевки, которые проводились в окружающих Ковну лесах. Приходили туда поодиночке, каждый своей тропкой. По пути часто попадались сигнальщики, обычно они выныривали из-за кустов, и при встрече с ними следовало сказать пароль, что-нибудь непременно замысловатое, чего просто так, случайно, не придумаешь — вроде «Запорожская Сечь»; если это действительно сигнальщик, то в ответ он произнесет: «Письмо казаков турецкому султану» — и укажет, куда идти дальше. На таких маевках собиралось порядочно народу, человек по двести. Умные люди, взобравшись на пень, произносили умные речи; иногда читались вслух листовки и прокламации. Осип мало что понимал в этих речах, звучали новые для уха слова: «узурпаторы», «эксплуатация», «пролетариат», «экспроприация», «социал-демократия», «резолюция», но главный смысл того, о чем говорили, он все-таки улавливал: больше нельзя терпеть притеснение хозяев, надо объединяться для борьбы! Особенно запало в душу, торжественно, как клятва, произнесенное однажды кем-то: пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они весь мир (лишь много позже Осип узнал, что это слова из «Коммунистического манифеста» вождей рабочих Маркса и Энгельса)… Обратно из лесу выходили уже все вместе и так до самого города шли, распевая революционные песни, и, лишь достигнув городской окраины, опять расходились поодиночке.