Разговоры
Шрифт:
Коперник. Извольте, оставим в стороне людей и Землю. Теперь посмотрите, светлейший, что будет с другими планетами: узнав, что Земля делает с ними одно дело, вообще стала им ровней, они не захотят оставаться по-прежнему, без украшений, простыми, гладкими, пустынными и печальными, но пожелают иметь, подобно Земле, свои реки, моря, горы, растения, даже своих обитателей, — одним словом, ни в чем не уступать. Земле: вот вам еще громадный мировой переворот, следствием которого будет бесконечный наплыв новых существ, которые мгновенно, как грибы, повыростут со всех сторон.
Солнце. Пусть их растут, сколько угодно: моего света и моей теплоты достанет на всех, и мир всегда найдет, чем питать, одевать и содержать их без ущерба себе.
Коперник. Но подумайте еще немного, ваша светлость, и перед вами возникнет новый беспорядок: звезды, заметив, что вы изволили сесть, и сесть не на скамейку, но на трон, и держите вокруг себя блестящую свиту планет, — не только захотят также сесть и успокоиться, но и царствовать, а следовательно иметь — каждая своих собственных подданных, подобно вам. Эти новые подчиненные планеты также потребуют украшений и населения. Не стану распространяться
Солнце. Разве ты не помнишь, что сказал ваш Цезарь, когда, переправляясь через Альпы, ему случилось проходить через одно маленькое и бедное селение? Он сказал, что желал-бы лучше быть первым в этой деревушке, нежели вторым в Риме. Так и мне приятнее быть первым в этом мире, нежели вторым во вселенной. Но не честолюбие побуждает меня изменить настоящий порядок вещей; меня побуждает к этому единственно любовь к покою, даже, если, хочешь, — просто леность: я, в противоположность Цицерону, досуг предпочитаю почету.
Коперник. Светлейший, с своей стороны я употреблю все мои силы, чтоб доставить вам этот покой; боюсь только, что он не будет продолжителен, даже при полном успехе предприятия. Во-первых, я почти убежден, что через несколько лет вы будете принуждены двигаться кругообразно, как блок или как мельничное колесо, не сходя с места; потом, с течением времени, вашей светлости, пожалуй, придется снова бегать, — не говорю вокруг земли, но не все-ли это равно? Впрочем, довольно: пусть будет так, как вы желаете. Не смотря на все препятствия и затруднения, я попробую услужить вашей светлости; в случае неудачи, вы, по крайней мере, не скажете, что у меня не хватило храбрости...
Солнце. Отлично, Коперник: попробуй!
Коперник. Остается еще одно маленькое затруднение...
Солнце. Какое-же?
Коперник. Не хотелось-бы, чтоб за это дело меня сожгли живьем, как (феникса, потому что, случись это, — я убежден, что не сумею воскреснуть из своего пепла, как сделала эта умная птица, и таким образом навсегда лишусь возможности лицезреть вашу светлость.
Солнце. Слушай, Коперник: ты знаешь, что в то время, когда вас, философов, еще не было, вообще во времена поэзии, я был пророком. Позволь-же мне попророчествовать в последний раз, и из уважения к моей старинной профессии, поверь моим словам: действительно, твоим последователям и вообще тем, которые после тебя решатся признать истинным твое дело, предстоят обжоги и другие подобные неприятности; но ты, насколько мне известно, ты ничем не поплатишься за свое дело. Наконец, если ты хочешь действовать на верняка, — поступи так: книгу, которую ты напишешь на этот случай, посвяти папе {Коперник действительно, посватал свое сочинение папе Павлу III.}, и тогда, ручаюсь, даже сан каноника останется за тобою.
XIV.
Тристан и Друг.
Друг. Я читал вашу книгу, — книга печальная по вашему обыкновению...
Тристан. Да, по моему обыкновению.
Друг. Печальная, мрачная, безнадежная. Видно, что жизнь на ваш взгляд — прескверная вещь.
Тристан. Что мне сказать вам? Действительно, я имел эту глупость — думать, что жизнь человеческая несчастна...
Друг. Несчастна — может быть. Но в конце концов...
Тристан. О нет, нет: ничего не может быть счастливее! Теперь я переменил убеждение. Но когда я писал эту книгу, я имел глупость думать так. Мало того, я так был убежден в этом, что скорее сотов был усомниться, в чем угодно, только не в выводах, которые я сделал на этот счет; мне казалось, что совесть читателя будет лучшим свидетельством их справедливости; и воображал, что если и возникнет спор, то разве о пользе или вреде этих выводов, но никак не об истине их, что мои жалобы, как общие всем, будут повторены каждым сердцем, которое их услышит. Когда-же я узнал, что со мной не соглашаются, и не только в частностях, но и в сущности; когда мне сказали, что жизнь совсем не несчастна, и если кажется мне такою, то единственно вследствие моей собственной немощи, моего личного несчастья, — я на первых порах был поражен, ошеломлен, я окаменел от удивления и долгое время полагал, что нахожусь не на земле, а в каком-нибудь ином мире. Но потом, придя в чувство, я побранил себя немного; наконец, расхохотался и сказал: "Люди вообще то же, что мужья. Мужьям, если только они хотят спокойно жить, необходимо думать, что жены их верны — каждая своему мужу; они так и поступают, даже и в том случае, когда всем хорошо известно, что они рогаты. Тому, кто хочет или должен жить в какой-нибудь стране, необходимо думать, что эта страна — самая лучшая часть обитаемого мира, и он думает так. Вообще людям, которые желают жить, необходимо верить, что жизнь прекрасна и драгоценна; и они верят этому, и восстают против тех, которые думают иначе, потому что в сущности род человеческий верит не в истину, но в то, что ему кажется истиной по его собственному усмотрению; он, который верил и будет верить всевозможным глупостям, никогда не поверит ни тому, что знание невозможно, ни тому, что не на что надеяться: философ, который решился бы доказывать какое-нибудь из этих положений, не приобрел бы себе ни известности, ни последователей, и это понятно: положения эти так невыгодны для желающих жить; они оскорбляют людскую гордость, они требуют особенной храбрости и душевной твердости, чтоб поверить им. А люди трусливы, малодушны, слабы; они склонны надеяться на благо, потому что
Друг. И так, вы переменили мнение?
Тристан. Совершенно. Могу-ли я оспаривать истины, открытые девятнадцатым веком?
Друг. И теперь вы признаете своими его верования?
Тристан. Вполне. Чтож в этом удивительного?
Друг. Верите в бесконечное совершенствование человека?
Тристан. Без всякого сомнения.
Друг. Так-таки и убеждены, что человечество с каждым днем приближается к совершенству?
Тристан. Еще бы! — Правда, мне иногда приходит в голову, что в рассуждении телесных сил, древний человек стоил, по крайней мере, четырех современных; а тело — это сам чело-век, потому что (не говоря уже о прочем) мужество, великодушие, страсти, способность действовать, способность наслаждаться, словом все, что благородит и животворит жизнь, зависит от телесного здоровья и не имеет места без него. Тот, кто слаб телом, — не человек, но ребенок, даже хуже: его назначение — смотреть на то, как живут другие, много много болтать об этом; но самая жизнь — не для него. Потому-то в древности и позднее слабость тела возбуждала всеобщее презрение. У нас-же воспитание давным давно перестало думать о теле, как о чем-то слишком низком и недостойном; оно заботится о духе и, желая развить его как можно более, разрушает тело, не замечая, что вместе с ним разрушается и дух. Но помочь нашему воспитанию в этом деле невозможно без коренного преобразования современного общественного строя и без изменения всех других сторон общественной жизни, которые когда-то, в виду собственной выгоды, стремились к сохранению и совершенствованию тела, как теперь стремятся к разрушению его. Отсюда, пожалуй, можно было-бы заключить, что мы перед древними почти то-же, что ребята перед взрослыми людьми; да, при сравнении древних индивидов и масс (премилое современное словечко!) с современными, может показаться, что древние были несравненно мужественнее нас, как в морали, так и в философии. Но само собою разумеется, я пренебрегаю этими ничтожными противоречиями и положительно убежден, что человечество идет быстрыми шагами к совершенству.
Друг. Стало-быть, вы согласны с тем, что наука или, как говорится, просвещение возрастают постоянно?
Тристан. Всенепременно, хотя я и вижу, что по мере возрастания охоты к ученью, уменьшается стремление к знанию. Я считаю число истинно ученых современников, живших лет пятьсот тому назад, и к удивлению своему вижу, что это число несоразмерно велико в сравнении с настоящим. Говорят, что теперь ученых мало потому, что знания не соединяются, как прежде, в немногих избранных, по распределены между множеством людей, так что обилие последних вознаграждает недостаток первых. Но знания не богатства, которые могут разделяться и соединяться, составляя всегда одну и ту же сумму. Где каждый знает немного — там и все знают мало, потому что знание неделимо. Правда, поверхностное образование может быть обща многим неученым; все-же остальное знание принадлежит только ученым, и самая большая часть его — ученейшим. Вообще только тот в силах умножить и двинуть вперед человеческое знание, кто лично наиболее учен, т. е. снабжен наибольшею массою знаний. Не находите-ли вы, что теперь появление этих "ученейших" становится с каждым днем все менее возможным? Впрочем, все это не более как поверхностные рассуждение, даже, если хотите, софизмы, которые не могут заставить меня усомниться в непреложности вашего мнения. Поверьте, еслиб весь мир казался мне сборищем глупцов-обманщиков с одной стороны и глупцов-самохвалов с другой, то и тогда я продолжал-бы утверждать, что знание и просвещение возрастают беспрерывно.