Разгром
Шрифт:
— А ты не кричи, — сказал он спокойно и убедительно, — кричать не нужно. В чем дело?..
Рябец трясущимися руками протянул злополучный мешок.
— Полбаштана изгадил, товарищ командир, истинная правда! Я, знаешь, нерета проверял — в кои веки собрался, — когда вылезаю с ивнячка…
И он пространно изложил свою обиду, особенно напирая на то, что, работая для мира, вовсе запустил хозяйство.
— Бабы у меня, знаешь, заместо того, чтоб баштаны выполоть, как это у людей ведется, на покосе маются. Как проклятые!..
Левинсон, выслушав его внимательно и терпеливо, послал за Морозкой.
Тот
— Твой мешок? — спросил командир, сразу вовлекая Мо-розку в орбиту своих немутнеющих глаз.
— Мой…
— Бакланов, возьми-ка у него смит…
— Как возьми?.. Ты мне его давал?! — Морозка отскочил в сторону и расстегнул кобуру.
— Не балуй, не балуй… — с суровой сдержанностью сказал Бакланов, туже сбирая складки над переносьем.
Оставшись без оружия, Морозка сразу размяк.
— Ну, сколько я там дынь этих взял?.. И что это вы, Хома Егорыч, на самом деле. Ну, ведь сущий же пустяк… на самом деле!
Рябец, выжидательно потупив голову, шевелил босыми пальцами запыленных ног.
Левинсон распорядился, чтоб к вечеру собрался для обсуждения Морозкиного поступка сельский сход вместе с отрядом.
— Пускай все узнают…
— Иосиф Абрамыч… — заговорил Морозка глухим, потемневшим голосом. — Ну, пущай — отряд… уж все равно. А мужиков зачем?
— Слушай, дорогой, — сказал Левинсон, обращаясь к Рябцу и не замечая Морозки, — у меня дело к тебе… с глазу на глаз.
Он взял председателя за локоть и, отведя в сторону, попросил в двухдневный срок собрать по деревне хлеба и насушить пудов десять сухарей.
— Только смотри, чтоб никто не знал — зачем сухари и для кого.
Морозка понял, что разговор окончен, и уныло поплелся в караульное помещение.
Левинсон, оставшись наедине с Баклановым, приказал ему с завтрашнего дня увеличить лошадям порцию овса:
— Скажи начхозу, пусть сыплет полную мерку.
IV. Один
Приезд Морозки нарушил душевное равновесие, установившееся в Мечике под влиянием ровной, безмятежной жизни в госпитале.
«Почему он смотрел так пренебрежительно? — подумал Ме-чик, когда ординарец уехал. — Пусть он вытащил меня из огня, разве это дает право насмехаться?.. И все, главное… все…» Он посмотрел на свои тонкие, исхудавшие пальцы, ноги под одеялом, скованные лубками, и старые, загнанные внутрь обиды вспыхнули в нем с новой силой, и душа его сжалась в смятении и боли.
С той самой поры, как остролицый парень с колючими, как бодяки, глазами враждебно и жестоко схватил его за воротник, каждый шел к Мечику с насмешкой, а не с помощью, никто не хотел разбираться в его обидах. Даже в госпитале, где таежная тишина дышала любовью и миром, люди ласкали его только потому, что в этом состояла их обязанность. И самым тяжелым, самым горьким для Мечика было чувствовать себя одиноким после того, как и его кровь осталась где-то на ячменном поле.
Его потянуло к Пике, но старик, расстелив халат, мирно спал под деревом на опушке, подложив под голову мягкую шапчонку. От
— Эй ты, помощник смерти! — закричал первый, увидев на завалинке Харченко и Варю. — Ты что ж это баб наших лапаешь?.. А ну, а ну, дай-ка и мне подержаться… — заворчал он масленым голосом, садясь рядом и обнимая сестру здоровой рукой. — Мы тебя любим — ты у нас одна, а этого черномазого гони — гони его к мамаше, гони его, сукиного сына!.. — Он той же рукой пытался оттолкнуть Харченко, но фельдшер плотно прижимался к Варе с другого бока и скалил ровные, пожелтевшие от «маньчжурки» зубы.
— А мне иде ж притулиться? — плаксиво загнусил хромой. — И что же это такое, и где ж это правда, и кто ж это уважит раненого человека, — как это вы смотрите, товарищи, милые граждане?.. — зачастил он, как заведенный, моргая влажными веками и бестолково размахивая руками.
Его спутник устрашающе дрыгал ногой, не подпуская близко, а фельдшер хохотал неестественно громко, незаметно залезая Варе под кофточку. Она смотрела на них покорно и устало, даже не пытаясь выгнать Харченкову руку, и вдруг, поймав на себе растерянный взгляд Мечика, вскочила, быстро запахивая кофточку и заливаясь, как пион.
— Лезут, как мухи на мед, кобели рваные!.. — сказала в сердцах и, низко склонив голову, убежала в барак. В дверях защемила юбку и, сердито выдернув ее, снова хлопнула дверью так, что мох посыпался из щелей.
— Вот тебе и сестра-а!.. — певуче возгласил хромой. Скривился, как перед табачной понюшкой, и захихикал — тихо, мелко и пакостно.
А из-под клена, с койки, с высоты четырех матрацев, уставив в небо желтое, изнуренное болезнью лицо, чуждо и строго смотрел раненый партизан Фролов. Взгляд его был тускл и пуст, как у мертвого. Рана Фролова была безнадежна, и он сам знал это с той минуты, когда, корчась от смертельной боли в животе, впервые увидел в собственных глазах бесплотное, опрокинутое небо. Ме-чик почувствовал на себе его неподвижный взгляд и, вздрогнув, испуганно отвел глаза.
— Ребята… шкодят… — хрипло сказал Фролов и пошевелил пальцем, будто хотел доказать кому-то, что еще жив.
Мечик сделал вид, что не слышит.
И хотя Фролов давно забыл про него, он долго боялся посмотреть в его сторону, — казалось, раненый все еще глядит, ощерясь в костлявой, обтянутой улыбке.
Из барака, неловко сломившись в дверях, вышел доктор Сташинский. Сразу выпрямился, как длинный складной ножик, и стало странным, как это он мог согнуться, когда вылезал. Он большими шагами подошел к ребятам и, забыв, зачем они понадобились, удивленно остановился, мигая одним глазом…