Разгром
Шрифт:
— Жара… — буркнул наконец, складывая руку и проводя ею по стриженой голове против волос. Вышел же он сказать, что нехорошо надоедать человеку, который не может же заменить всем мать и жену.
— Скучно лежать? — спросил он Мечика, подходя к нему и опуская ему на лоб сухую, горячую ладонь. Мечика тронуло его неожиданное участие.
— Мне — что?.. поправился и пошел, — встрепенулся Ме-чик, — а вот вам как? Вечно в лесу.
— А если надо?..
— Что надо?.. — не понял Мечик.
— Да в лесу мне быть… — Сташинский принял
— Я понимаю, — грустно сказал Мечик и улыбнулся так же приветливо и грустно. — А разве нельзя было в деревне устроиться?.. То есть не то что вам лично, — перехватил он недоуменный вопрос, — а госпиталь в деревне?
— Безопасней здесь… А вы сами откуда?
— Я из города.
— Давно?
— Да уж больше месяца.
— Крайзельмана знаете? — оживился Сташинский.
— Знаю немножко…
— Ну, как он там? А еще кого знаете? — Доктор сильнее замигал глазом и так внезапно опустился на пенек, словно его сзади ударили под коленки.
— Вонсика знаю, Ефремова… — начал перечислять Мечик, — Гурьева, Френкеля — не того, что в очках, — с тем я незнаком, — а маленького…
— Да ведь это же все «максималисты»?! — удивился Сташинский. — Откуда вы их знаете?
— Так ведь я все с ними больше… — неуверенно пробормотал Мечик, почему-то робея.
«А-а…» — хотел сказать как будто Сташинский и не сказал.
— Хорошее дело, — буркнул сухо, каким-то почужевшим голосом и встал. — Ну-ну… поправляйтесь… — сказал, не глядя на Мечика. И, как бы боясь, что тот позовет его обратно, быстро зашагал к бараку.
— Васютину еще знаю!.. — пытаясь за что-то ухватиться, прокричал Мечик вслед.
— Да… да… — несколько раз повторил Сташинский, полуоглядываясь и учащая шаги.
Мечик понял, что чем-то не угодил ему, — сжался и покраснел.
Вдруг все переживания последнего месяца хлынули на него разом, — он еще раз попытался за что-то ухватиться и не смог. Губы его дрогнули, и он заморгал быстро-быстро, удерживая слезы, но они не послушались и потекли, крупные и частые, расползаясь по лицу. Он с головой закрылся одеялом и, не сдерживаясь больше, заплакал тихо-тихо, стараясь не дрожать и не всхлипывать, чтобы никто не заметил его слабости.
Он плакал долго и безутешно, и мысли его, как слезы, были солоны и терпки. Потом, успокоившись, он так и остался лежать неподвижно, с закрытой головой. Несколько раз подходила Варя. Он хорошо знал ее сильную поступь, будто до самой смерти сестра обязалась толкать перед собой нагруженный вагончик. Нерешительно постояв возле койки, она снова уходила. Потом приковылял Пика.
— Спишь? — спросил внятно и ласково.
Мечик притворился спящим. Пика выждал немного. Слышно было, как
— Ну, спи…
Когда стемнело, снова подошли двое — Варя и еще кто-то. Бережно приподняв койку, понесли ее в барак. Там было жарко и сыро.
— Иди… иди за Фроловым… я сейчас приду, — сказала Варя. Она несколько секунд постояла над койкой и, осторожно приподняв с головы одеяло, спросила:
— Ты что это, Павлуша?.. Плохо тебе?..
Она первый раз назвала его Павлушей.
Мечик не мог разглядеть ее в темноте, но чувствовал ее присутствие так же, как и то, что они только вдвоем в бараке.
— Плохо… — сказал он сумрачно и тихо.
— Ноги болят?..
— Нет, так себе…
Она быстро нагнулась и, крепко прижавшись к нему большой и мягкой грудью, поцеловала его в губы.
V. Мужики и «угольное племя»
Желая проверить свои предположения, Левинсон пошел на собрание заблаговременно — потереться среди мужиков, нет ли каких слухов.
Сход собирался в школе. Народу было еще немного: несколько человек, рано вернувшихся с поля, сумерничали на крыльце. Через раскрытые двери видно было, как Рябец возится в комнате с лампой, прилаживая закопченное стекло.
— Осипу Абрамычу, — почтительно кланялись мужики, по очереди протягивая Левинсону темные, одеревеневшие от работы пальцы. Он поздоровался с каждым и скромно уселся на ступеньке.
За рекой разноголосо пели девчата; пахло сеном, отсыревающей пылью и дымом костров. Слышно было, как бьются на пароме усталые лошади. В теплой вечерней мгле, в скрипе нагруженных телег, в протяжном мычании сытых недоеных коров угасал мужичий маетный день.
— Маловато чтой-то, — сказал Рябец, выходя на крыльцо. — Да многих и не соберешь седни, на покосе ночуют многие…
— А сход на что в буден день? Аль срочное что?
— Да есть тут одно дельце… — замялся председатель. — Набузил тут один ихний, — у меня живет. Оно, как бы сказать, и пустяки, а цельная канитель получилась… — Он смущенно посмотрел на Левинсона и замолчал.
— А коли пустое, так и не след бы собирать!.. — разом загалдели мужики. — Время такое — мужику каждый час дорог.
Левинсон объяснил. Тогда они наперебой стали выкладывать свои крестьянские жалобы, вертевшиеся больше вокруг покоса и бестоварья.
— Ты бы, Осип Абрамыч, прошелся как-нибудь по покосам, посмотрел, чем косят люди? Целых кос ни у кого, хучь бы одна для смеху, — все латаные. Не работа — маета.
— Семен надысь какую загубил! Ему бы все скорей, — жадный мужик до дела, — идет по прокосу, сопит, ровно машина, в кочку ка-ак… звезданет!.. Теперь уж, сколько ни чини, не то.
— Добрая «литовка» была!..
— Мои-то — как там?.. — задумчиво сказал Рябец. — Управились, чи не? Трава нонче богатая — хотя б к воскресенью летошний клин сняли. Станет нам в копеечку война эта.