Разин Степан
Шрифт:
– Иди, жонка! Продали меня Москве, а ты крамарей приветишь.
– Ой, Стенько, сколь деньков с тобой!.. Спасибо Корнею.
– Женстяя душа и петли рада!
Плюнул, беспечно запел:
Казаки гуляютДа стрелою каленойЗа Яик пущают…Опустил голову и, скрипя зубами, скомкал красную шапку в руке:
– Дешево не купят Разю!
– Ой, Стенько, боюсь, не скрегчи зубом… Ты и во сне скрегчишь…
Москва боярская
1
Светловолосая боярыня сорвала с головы дорогую, шитую жемчугами с золотом кику, бросила на лавку.
– Ну, девки, кто муж?
– Тебе мужем быть, боярыня!
– Муж бьет, а тебя кто бить может?
С поклоном вошла сенная привратница.
– Там, боярыня Анна Ильинишна [76] , мирской худой человек тебя просит.
– Чернцов принимаю… Иным закажи ходить ко мне.
– «Был-де я в чернцах, – ведает меня боярыня…» – слезно молит.
76
Боярыня Анна Ильинишна – жена Б.И. Морозова.
– Кто такой? Веди!
Привратница ввела худого, тощего человека в рваном кафтане, в валеных опорках. Человек у порога осел на пол, завыл:
– Сгноили, матушка княгиня! Лик человечий во мне сгноили, заступись.
– Кто тебя в обиде держит, Василии?
– По патриаршу слову отдали боярину головой в выслугу рухледи!
– Какой рухледи?
– Он, милостивая! Ни душой, ни телом не виноват, а вот… Поставил, вишь, на наше подворье боярин Квашнин сундук с печатьми, в сундуке-то деньги были – тыща рублев, сказывает, да шапка бархатная с дужкой, с петелью большой жемчужной, да ожерелье с пугвицы золотными, камением. И все то с сундука покрали. А я без грамоты, мужик простой, – едино, что платье монастырско… И не мог я к боярину вязаться – оглядеть дать, что там под печатьми, цело ли?.. И ни душой, ни телом, а по указу патриарха содрали с меня черное, окрутили во вретище, выдали боярину, а Квашнин, Иван-то Петрович, озлясь много, что не по ево нраву суд решил, что не можно ему с монастыря усудить тое деньги его и рухледи, говорит: «Буду я на тебе, сколь жив ты, старой черт, воду возить с Яузы, кормить-де не стану, – головой дан, что хочу – творю по тебе!» И возят, матушка, на мне замест клячи не воду, а навоз – в заходе ямы, и стольчаки чищу, и всякую черную работу. Пристанешь, – бьют батоги, не кормят, не обувают. Вишь на мне уляди ветхи, так и те из жалости купец гостиные сотни Еремов дал, что ряды у Варварских ворот… А Квашнин-боярин, не оправь его душу, как бывает хмелен, в шумстве, – а бывает с ним такое почесть ежедень, – кличет меня, велит рядить в скоморошью харю, рогатую, поганую, велит мне играть ему похабные песни да, ползучи, лаять псом, а голосу мово не станет, – пинками ребра бьет и хребет ломит чем ни попадя… Боярыня же его, Иванова Устиния Васильевна, пьяная, в домовой байны, что у них во дворе у хмельника, раз, два в неделю, а и более, лежит на полке, девки ее парят, да зовет меня тож парить ее, а в байны напотдаванно, аж стены трещат; а я и малого банного духу не несу, с ног меня валит от слабости, сердце заходитца, и как полоумный я тогда деюсь. «Парь, сволочь! Игумна парил – парь, я повыше буду». И паришь, а она экая, что гора мясная… И тут же, в байны, все неминучее в бадью чинит и тайные уды именует по-мужичьи. А воду таскаешь до того, покеда не падешь, а падешь – в байны ли, в предбаннике, – она из тое бадьи велит меня окатить и кричит криком матерне: «Вот-те, голец, благодать духа свята!» А вретище не велит скидать, паришь ее в одежке… И бредешь, не чуя ни ног, ни главы после всего того, в угол какой темной, дрожишь дрожмя, весь зловонной да пакостной, свету божью не рад и не чаешь конца аду сему… Хоть ты, светлая княгинюшка, умилостивись над стариком.
– Не княгиня – боярыня я, Василий! Но как я вступлюсь! Сам знаешь: противу царя да патриарха сил нет.
– Ой, матушка княгинюшка! Попроси боярина Бориса Ивановича, – пущай Квашнина-боярина уговорит, пошто вымает из меня душу? Пошто гноит во мне лик человечий?
– Не забуду, Василий. Иди, скажу Борису Ивановичу!
– Земно и слезно молю, матушка!
Старик ушел.
– Ну, девки, зачинай…
– А вот те скамля, боярыня, ляж-ко, ручки сложи.
Боярыня легла на скамью, крытую ковром, к правой ее руке девки положили плеть. Встали кругом скамьи, запели:
Мой-от нов теремРастворен стоит.Мой-от старой мужВо гробу лежит…Мой-от старый мужИз– Вставай, боярыня! Бей плеткой жену.
В горенку вошла мамка Морозовой, крепкая старуха с хитрыми, зоркими глазами. Она в кике с крупным бисером, в коричневом суконном опашне, расшитом по подолу светлыми шелками.
Стуча клюкой, кинулась на девок:
– Курвы! Трясуха вас бей, ужо как пожалует, возьмет боярин, на съезжую сдаст, – там не так плетью-то нахлещут, а ладом да толком… И тебе, матушка боярыня, великий стыд есть дражнить боярина Бориса-то Иваныча. Холит, слушает во всем тебя, налюбоваться не знает как, – еще, прости бог, скоро киоту закажет да молиться тебе зачнет. Пуще ты ему самого патриарха… А кто тебе дарит листы фряжские, говорящих птиц заморских и узорочья? Ты ж, Ильинишна, и мало не уважишь боярина, ишь, игру затеяла! Ведаешь, что боярин за то и седеть стал, что печалуется, как лучше угодить тебе? Ведаешь, что слова о старом муже не терпит, а как разойдется в твой терем, да послушает, да озлится, – тогда что? Мне – гроза, тебе – молонья?
Старуха замахала клюкой и снова кинулась на девок:
– Пошли отсель, хохотухи, потаскухи!
– Ну, мамка, не играем боле, не гони их, а вот пришла, так сказку скажи, мы и утихнем…
– Сказку – ту можно… отчего, мати Ильинишна, сказку не сказать!
Мамка с помощью девок залезла на изразцовую лежанку.
– Скамлю дайте!
Девки поставили скамью, старуха на скамью плотно уставила ноги, склонила голову, упершись подбородком на клюку, заговорила:
– Жил это да был леневой мужик, и все-то у него из рук ползло, никакая работа толком не ладилась… Жил худо и вдово, – бабы замуж за него не шли… Была у того мужика завсегда одна присказка: «Бог даст – в окно подаст!» Спит это леневой мужик, слышит, во сне говорит ему голос: «Ставай, Фома! Иди за поле, рой под дубом на холму – клад выроешь…» Проснулся леневой мужик, почесался, на другой бок перекатился и опять храп-похрап. Сызнова чует тот же голос: «Ставай, Фома, иди рой!» Сел мужик на кровати, а спать ему – любое дело… клонит ко сну. За окном и заря еще не брезжит, второй кочет полуночь пропел.
«Пошто я эку рань!» Лег и опять спит, а голос это в третий раз зовет, да будто кто мужика в брюхо пхнул. Встал-таки леневой, ступни [77] обул, завязал оборки [78] , в сенях это лопату нашарил и с великой ленью на крыльцо выбрался. А у крыльца это стоит купчина корыстной, – всю-то ночь, сердешной, маялся, не спал, ходил да от лихих людей это анбары свои караулил, – и спрашивает леневого:
«Пошто ты, Фома, экую рань поднялся?»
77
Лапти.
78
Бечевки, закрутки.
«Да вот, – сказывает леневой, – сон приврался трижды: „Ставай, поди, рой на холму, на заполье, клад“. А мне до смерти неохота идтить… Вишь, – сон, кабы человек какой сказал про то, ино дело!»
«Давай схожу! Озяб. Покопаю, согреюсь», – говорит купчина, а сам это на зарю глядит, думает: «Скоро свет. Лихих людей не опасно…»
Отдал мужик купцу лопату, сам это в избу – и спать. Купчина холм сыскал, дуб наглядел, рыл да рыл и вырыл дохлую собаку.
Озлился это купчина:
«Где – так разума нет, а над почетными людьми смеяться рад? Так я уж тебе!» И поволок, моя королевна, заморская мати, тое пропадужину в деревню, волокет, а в уме держит: «Тяжелущая, трясуха ее бей!»
Приволок это купчина под окошко леневому Фоме да за хвост и кинул дохлое, а оконце над землей невысоко – угодил в окно, раму вышиб и думает: «На ж тебе, леневой черт!»
Пала собака на избу и вся на золото взялась. От стука скочил это Фома:
«Никак мене соцкой зачем требует?»
И видит – лежит по всей избе золото… Почесался мужик, глаза протер, сказал:
«Значит это – коли бог даст, то и в окно подаст».
– Ох, мамка! Лживая сказка, а потому лживая, что мало бог подает… Ныне же приходил ко мне старик Василий, боярину Квашнину патриарх его головой дал, а боярин довел старика, что еле стоит. И думаешь, не молился тот Василий богу и угодникам всяким? Да что-то ему не подает бог!