Размышления
Шрифт:
– Следовало бы знать, – хочется сказать Фаусту, – что мне западло править миром, который создал не я. Я не домоправитель и не управляющий чужих миров. Я сам себе демиург.
Если предком Фауста оказывается fred cop, беззаконный полицейский, неверный жрец хранителя Вишну, покусившийся на прерогативу Брахмы, возникает вопрос: почему Фауст нашел свое место среди ученых, а не среди художников, например? Все-таки воля к перепричинению мира есть неотъемлемая черта Художника, по крайней мере, тогда, когда мы пишем его с большой буквы.
Пока можно лишь заметить, что фаустовский вирус в действительности распространяется «и здесь и там», просто символическое производство, которое курирует художник, утратило свою силу (в противном случае где было бы сейчас человечество…), а гнозис и в особенности матезис, взятые на вооружение учеными, свою вещую силу сохранили. Художник пытается воздействовать на мир посредством мазков и красок, то есть извне, как бы на выносную чувствительную
Теперь оставим на время метафизическое и мифологическое измерение, сохранив важный вывод: фаустовское начало не является всецело имманентным познанию, это не просто любознательность ученого, стремящегося во что бы то ни стало докопаться до истины. Ген Фауста – великий двигатель науки, но он привнесен в познавательную активность извне, из некой собственной колыбели, существовавшей еще до начала времен. Ген можно зарегистрировать и эмпирическим взглядом, брошенным на историю науки.
Присмотримся хотя бы к фигуре Генри Кэвендиша, эсквайра, члена Лондонского королевского общества, ничем особенным не выделявшегося среди своих товарищей. Этот лендлорд, опять же эсквайр вполне мог бы в соответствии с советом Василия Розанова собирать летом ягоды и варить варенье, а зимой пить чай с этим вареньем. Вместо этого сэр Генри строит лабораторию, желая разгадать тайну электричества. Кэвендиш не просит ассигнований на свои исследования, не заискивает перед признанными на тот момент авторитетами, он просто день за днем проводит свои эксперименты, сообщая о результатах лишь нескольким корреспондентам, таким же эсквайрам. Этим он напоминал еврейских каббалистов и, собственно говоря, был как бы одним их них в следующей аватаре, представляющей собой «англо-саксонский вклад в дисциплинарные науки», исторически уникальную фаустовскую ипостась, все еще нуждающуюся в особом исследовании.
Итак, во всей цепочке своих воплощений Фауст не входит ни в иерархию добра, ни в реестр зла. Он не полководец армии Света и не предводитель сил Тьмы, доктор Фауст всегда великий и неисправимый диверсант-одиночка. Он может быть гением алхимии, химии, физики, генной инженерии, но он точно не гений коммуникации. Если Фауст есть бог в своем мысленном богоборчестве, то, конечно, не один из обитателей Олимпа, не ликующий избранник Валгаллы: в своем предельном утопическом проекте он одинокий бог одиночества – и по этой характерной черте доктора можно узнать в любом воплощении. Возьмем ли мы первого средневекового прототипа или персонажа Гете, инженера Гарина или сэра Кэвендиша вкупе с прочими эсквайрами или, наконец, обратимся к последней по времени аватаре – к доктору Хаусу (кстати, а математик Григорий Перельман?), мы всюду увидим серьезнейшую проблему с общением. Увы, этому одинокому богу не под силу общаться ни с себе подобными, ни с теми, кто не подобен ему и является носителем другого экзистенциального проекта – и здесь фаустовский ген, заложенная в нем программа, побуждают сотворить себе существо или народ, покорный прихоти демиурга. Франкенштейн создает монстра по всем причинам сразу, но не в последнюю очередь для того, чтобы обрести «свое иное» (Гегель), ибо все прочее находимое в мире иное не опознается Фаустом как свое. Ведь и пациенты для доктора Хауса в сущности то же, что и монстр для Франкештейна, то же, что и куклы для доктора кукольных наук Карабаса, незаслуженно забытого прообраза Фауста (весьма показательно, что в народных легендах, знакомых Гете, Фауст нередко оказывается доктором кукольных наук).
Кстати, а нельзя ли по характеру Фауста в его важнейших ипостасях сделать некоторые выводы о нравах самого Творца, Бога монотеистических религий? Задача рискованная, но, если следовать свидетельствам Ветхого Завета, сразу же обнаруживается, что ревностность, нетерпимость к возможным соперникам, к «кумирам», суть наиболее часто упоминаемые качества Создателя и Вседержителя – то есть именно те качества, что образуют ядро фаустовского начала, они обнаруживаются всюду, где само это начало обнаруживается. Преемственность между чернокнижником, ученым-естествоиспытателем, доктором кукольных наук и ревизором человеческих тел (Хаус), несомненно, составляет единую линию, из которой исключены другие линии, в том числе и другие модальности христианства. Если «нрав» Иеговы близок к аватарам Фауста, то «характер» Христа очень и очень далек от них. Не потому ли Шпенглер не включил ни Россию, ни Византию в рамки фаустовской цивилизации, хотя ген Фауста время от времени проникал и туда?
Но продолжим исследование архетипа, определяющего как фон западной истории, так и некоторые важнейшие ее эпизоды. Пресловутая эмоциональная черствость гениального доктора даже по отношению к друзьям-соратникам объясняется, видимо, тем, что друзей у Фауста, в сущности, нет, есть только ассистенты и «креатуры» – то есть порожденные им самим несчастные создания, не обладающие свободой воли. Мир этого демиурга всегда похож на театр марионеток – не столько из-за скупости гения-одиночки, сколько из-за полного отсутствия достоверности свободного бытия Другого. А это значит, что под демократической поверхностью открытого общества просматриваются
Фаусту, как и Раскольникову, прежде всего «надобно мысль разрешить». Но характер и, так сказать, порядок сомнений у европейского Естествоиспытателя и у русского интеллигента различны. Интеллигент мечется между жертвенностью и готовностью принимать жертвы («тварь я дрожащая или право имею?») – дилемма не слишком понятная для пытателя естества и сверх-естества, пребывающего в непоколебимом моральном аутизме. Время от времени Фауст задает себе контрольный вопрос: где я ошибся? – и нет для него ничего более сладостного, чем убедиться, что напутали, как всегда, другие, прочие во главе с Тем Еще Путаником, которому уже Декарт, основатель новой науки (собственно науки), предъявил вполне обоснованный иск. Решающим тестом для определения сущностного различия между русским интеллигентом и европейским интеллектуалом, доктором всех кукольных наук, может служить четверостишие Хайяма:
Почему всемогущий Творец наших телДаровать нам бессмертие не захотел?Если мы совершенны – зачем умираем?Если не совершенны – то кто Бракодел?(перевод Германа Плисецкого)
И если персонажи Достоевского, интеллигенты и герои русской религиозной утопии сосредоточены на третьей строке, доктор Фауст мономаниакально сосредоточен на четвертой. Огрубляя ситуацию, скажем так: русский интеллигент привык искать чужую вину и свою ошибку, европеец как носитель гуманизма, рессентимента и вечный клиент психоаналитика, напротив, ищет свою вину и ошибку других. Но Фауст (здесь он третий), поскольку для него различие между виной и ошибкой не слишком значимо, существует и мыслит в презумпции круговой виновности (вспомним девиз Хауса: «Все лгут»), ищет первоисточник ошибки с такой же страстью, с какой рыцарь веры ищет исток Творения. Грегори Хаус делит всех свидетелей на две категории: на тех, кто лжет, поскольку вообще способен солгать, и на категорию надежных источников. В первую категорию входят все люди (субъекты), а во вторую – вещи. Данное разделение при всей его элементарности передает саму суть научности, суть науки как главного фаустовского детища. Со времен Декарта и Гоббса прогресс науки состоит именно в том, что слова людей повсюду где только можно вытесняются показаниями вещей, в том, что вещественные доказательства перевешивают и должны перевешивать любые вербальные свидетельства. Преимуществом вещей (даже самых сложных агрегатов) оказывается их специфическая простота в смысле отсутствия двойного дна, значит, и злонамеренности, а прямодушие вещей в свою очередь лежит в основе фактов. Увы (для всех докторов кукольных наук и режиссеров театра марионеток), субъект не предрасположен к прямодушию, причем не столько из-за наличия злого умысла, сколько из-за смущения простотой и банальностью факта. В своем бытии и уж тем более в своей символической репрезентации субъект стремится во что бы то ни стало расширить тесные рамки фактичности – к ужасу и отчаянию демиургов новой цивилизации. С их точки зрения, вся избыточность сверх-объектного присутствия есть избыточность лжи, нескончаемая цепь уловок, сплошной туман, сквозь который нужно пробираться с модернизированным светильником Декарта, источником lumen naturalis, естественного света разума («естественного» в данном случае означает «фаустовского»).
Предпочтение, отдаваемое прямодушным, фактическим показаниям вещей перед уловками субъектов, опирается не только на позитивное условие воли к истине, но и на негативное условие, принципиальную неспособность к спектральному восприятию роскоши общения, роковое неумение ориентироваться в тумане присутствия, в ауре Dasein. Сам интерьер дисциплинарной науки во многом обусловлен и сформирован фаустовским аутистическим подходом к общению, при котором все избыточное пропадает даром и лишь сухой остаток «позитивного содержания» принимается во внимание. Свидетельства вещей принимаются не только там, где ими приходится и ограничиваться, где внесубъектное сущее свидетельствует на языке математики и экспериментальной науки, вещественные доказательства доминируют над словесными всюду, где фаустовское начало одерживает верх – в юриспруденции, фаустовской психологии (бихевиоризме), медицине, из которой уже исчезла фигура врачевателя.
Безумный Макс. Поручик Империи
1. Безумный Макс
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 5
5. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
рейтинг книги
Обгоняя время
13. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
Истребители. Трилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
