Размышления
Шрифт:
И все же с переходом к научной революции фаустовское начало сконцентрировалось именно на переднем крае экспериментальных наук. Эксперимент принято считать лишь эмпирическим подтверждением теории, но в такой позиции есть явная недоговоренность. Как раз благодаря фаустовскому гену (мему) в душе ученого эксперимент всегда притягивает и сам по себе, являясь как бы искусством внутри науки. Частенько повторяемые учеными слова о красоте эксперимента – не просто метафора, решающие эксперименты входят в тезаурус культуры, в неприкосновенный запас обновляемого архива на тех же основаниях, на каких в него входят признанные шедевры искусства; опыт Майкельсона – Морли и опыт Иоффе – Милликена, закономерно соседствую в архиве с Сикстинской капеллой, полотнами Эль Греко и симфониями Шостаковича. Даже простейшие школьные опыты, сохранявшие в себе явленность демонстрационной силы на протяжении трехсот лет, вербовали в естествознание верных рекрутов, что было необъяснимо, если не принять во внимание
Сегодня уже понятно, что эксперименты и экспериментальные установки обладают собственной ценностью: явная избыточность экспериментальной базы характерна не только для современного состояния точных наук, где она как раз замаскирована, но и для всей истории европейской науки (science) вообще. Вспомним родоначальника экспериментальной науки Нового времени Фрэнсиса Бэкона: он умер от простуды, проводя опыт по замораживанию курицы. Что именно призван был доказать опыт, неизвестно, но он является своеобразным архетипом, с современных позиций опыты Беккереля с радиоактивными материалами имеют не многим больше смысла – и посмотрим еще, что скажут потомки о знаменитом адронном коллайдере, об этом человеческом сверхпроекте, бесспорной гордости современной науки.
Важно другое: перепроизводство экспериментальной базы можно в действительности объяснить только фаустовской составляющей, лишь тем, что ген Фауста продолжает проникать и в души современных ученых, – для науки, несмотря на накопленную огромную инерцию институтов, и сегодня требуется страсть – хотя бы потому, что проблемы сами себя не решат и формулы сами себя не вычислят.
Усилия индивидуалистичного фаустовского племени привели к успешному перепричинению мира в некоторых ключевых точках, быть может, наиболее чувствительных к порядку сущего. В новом, более податливом мире искусство (чисто символическое) вовсе не оказывается таким уж бессильным, поэтому сфера символического производства начинает намного сильнее притягивать фаустовский ген. Воистину многообещающим делом для Фауста становится синтез чистого соблазна, поскольку мир все же удалось заселить гомункулами, успешно замаскированными, благодаря тому что их человекообразие тщательно скрыто, – это фотоэлементы, таймеры, гаджеты всех мастей, и все они в совокупности несут в себе объективированный генофонд, след пребывания доктора Фауста в мире: уже одного этого достаточно, чтобы с полным правом назвать европейскую цивилизацию фаустовской. По сути, все эти создания являются монстрами Франкенштейна, только несравненно лучше адаптированными к выживанию.
Чистота и гладкость окончательного дизайна не слишком важны для доктора, готового ради точки опоры преодолеть все препятствия (монстр Франкенштейна сшит-собран из лоскутов без особой тщательности). Важно, что созданная армия обретает способность решать серьезные задачи, а также то, что для управления этой армией не нужно никакой харизмы, никакой компетентности в межсубъектных отношениях. Раз уж образ куклы, манекена, марионетки, сопровождает Фауста во всех его приключениях и метемпсихозах, можно вспомнить и другую историю, совсем детскую. Это «Урфин Джюс и его деревянные солдаты» Александра Волкова, вариация на тему «Удивительного Волшебника из страны Оз» Л. Баума.
Там простой столяр Урфин Джюс, вооружившись необыкновенным упрямством и дьявольским терпением (а кто сказал, что «ангельское терпение» является эталоном, – если разобраться, то именно в этой добродетели равных дьяволу нет), начинает выстругивать одного за другим неприхотливых деревянных воинов. В его действиях нет особой инфернальности, лишь «хищный глазомер простого столяра», о котором писал поэт, но в итоге Урфин Джюс превзошел папу Карло, поскольку не требовал от своих креатур непременной смышлености, руководствуясь скорее принципом «числом поболее, ценою подешевле», в результате чего его тупая армия стала, как известно, грозной силой. В сущности, столяр Урфин символизирует одно из самых успешных фаустовских воплощений; можно сказать, что сегодня наступательный поход его деревянных воинов близится к триумфальному завершению. Бои идут на ближних подступах к экзистенциальному ядру субъекта, куда пытаются проникнуть все новые и новые диверсанты-одиночки, не помнящие своих предыдущих воплощений. Что же касается «тупости» монстров, важно подчеркнуть, что сама по себе она не является препятствием к перепричинению сущего. Тут уместно, пожалуй, привести любопытное замечание Джона Серла, отражающее саму суть столь желанного для Фауста механизма управления миром. Мысль связана с идеей гомункулуса, который сидит внутри нас и оценивает поставляемые органами восприятия данные. Ясно, что внутри этого человечка находится другой, делающий свои выводы, – и так далее. Уже сама по себе эта странность является чисто европейской, хотя при этом весьма навязчивой. Неявно
«Идея заключается в следующем. Так как вычислительные операции компьютера можно раскладывать на все более простые составляющие до тех пор, пока мы не достигнем простых бинарных схем типа “да – нет”, “1–0”, создается впечатление, что гомункулы более высоких уровней могут заменяться на более глупых гомункулов до тех пор, пока мы не достигнем низшего уровня, на котором, по сути, и нет гомункула.
Допустим, у нас есть компьютер, умножающий шесть на восемь, чтобы получить сорок восемь. Мы задаем вопрос: “Как он это делает?” Ответом может быть то, что он семь раз прибавляет шестерку к ней самой. Но если вы спросите, как он добавляет шестерку к ней самой семь раз, на это можно ответить, что сначала он переводит все цифры в двоичную систему счисления, а затем применяет простой алгоритм для оперирования с двоичной системой до тех пор, пока мы, наконец, не достигаем нижнего уровня, на котором все инструкции существуют в форме “написать нуль, стереть единицу”. Так, например, на верхнем уровне наш умный гомункул говорит: “Я могу умножать шесть на восемь, чтобы получить сорок восемь”. Но на следующем, более низком уровне, он заменяется на более глупого гомункула, который говорит: “Я вообще-то не умею умножать, но я умею складывать”. Под ним находятся еще более глупые, которые говорят: “Мы на самом деле не умеем ни умножать, ни складывать, но мы умеем работать с двоичными символами”. На самом нижнем уровне находится целая компания гомункулов, которые просто говорят: “Ноль, один, ноль, один”. Все высшие уровни сводятся к этому низшему» [100] .
100
Джон Серл. Открывая сознание заново. М., 2002. С. 197.
К этой впечатляющей картине стоит добавить, что и самолеты, летящие в небе, и орбитальные станции, и лазерные скальпели и сотни тысяч, миллионы гаджетов работают лишь потому и лишь до тех пор, пока бесчисленные гомункулусы тупо твердят «один, ноль, один, ноль»… Стоит одному лишь запнуться, на секундочку впасть в задумчивость, «и небо упадет», как поется в песенке. Так и выглядит идеальное воинство Урфин Джюса в новейшей электронной версии, идеальный персонал доктора Фауста по управлению перепричиненной Вселенной. Мефистофель и пославшие его отдыхают.
Взвесив сказанное, мы можем вновь подойти к вопросу о действенности фаустовского начала сегодня. Казалось бы, успешный наступательный поход совместной армии монстров и гаджетов свидетельствует о торжестве великого кукольника. Но так уж устроен хронопоэзис всего сущего и происходящего в этом мире: достигнутая точка высшего триумфа открывает одновременно траекторию неминуемого падения. Из доктора кукольных наук Фауст преобразился в аниматора искусственных устройств, но его неизбывное одиночество диверсанта в тылу врага никуда не делось. Другие, живущие рядом, в целом сохраняли равнодушие к фаустовскому началу, посмеивались над искушением и были скорее снисходительны к чудаковатому доктору, нежели восхищены им. А главное – они в целом ладили друг с другом: странный доктор не мог понять, как это им удается, и очень сердился.
Но ситуация начала меняться, по мере того как разворачивались наступательные действия големов и гомункулов разной степени человекообразности. Дело в том, что им удалось взломать герметичную капсулу субъекта, пересечь границу души и войти в зону психе. Самым зримым результатом такой атаки стал взрыв аутизма, включающий в себя прежде всего утрату шифров, обеспечивающих бытие с другими. Да, тот факт, что все люди лгут, доставлял неизменные мучения Фаусту, в какой бы ипостаси он ни появлялся, – потому-то и хотелось доктору стать не ловцом человеков, а творцом новых существ. И вот, наконец, концентрированное одиночество одиноких взорвалось, образовав пылевое облако аутизма, осевшее в мире смертных и поразившее их души. Произошла диссеминация фаустовского гена, выражаясь языком Деррида. Мы еще не знаем, чем это закончится, но произошло нечто вполне ожидаемое: монстр Франкенштейна одержал победу над самим доктором Ф.
Смыслы маргинального
И сама категория маргинального, не входящая ни в один список категорий и предикабилий, и множественное число существительного – смыслы – указывают на проблематичность соответствующего рассмотрения. Маргинальность не получит строгого определения, пусть она поначалу понимается как нечто остающееся вне фокуса, нечто неприметное, факультативное, лишнее, избыточное и бросовое. Маргинальные группы в социологическом смысле и маргиналии в смысле Жака Деррида в равной мере пригодны для собирательного понятия «маргинальное». Начнем же мы с идеи эпифеномена, понимая его опять же в широком диапазоне: от побочного результата до попутного (сопутствующего) обстоятельства.