Размышления
Шрифт:
Итак, многоукладность и разноправность всех классов существ, опознающих друг друга как свое иное, является общей основой имперской сакральной географии, поверх которой всегда существуют неповторимые черты и наносятся знаки отличия. В Петербурге свои классы существ, отличающиеся от константинопольских, но точно так же соблюдающие согласование во имя трансцендентного. Это прежде всего литературные двойники и исторические призраки, права которых соблюдаются и в городской застройке, и в передаваемых
Я помню беседу с Орханом Памуком, состоявшуюся во время его приезда в Петербург: писатель говорил тогда о различиях сакральной топографии. Какими бы ни были различия, они предполагают важнейшее сходство, состоящее в том, что сама сакральная топография есть: ибо прошлое хотя и прошло, но чертовски важно, куда именно оно прошло, ушло ли оно безвозвратно или спряталось в недрах, образовав своеобразную форму жизни.
Не исчезла и посмертная византийская печаль, она зримо локализована, по крайней мере, в двух вещах, если их можно назвать вещами. Во-первых, знаменитая Цистерна Базилика, настоящее подводное кладбище Византии. Перевернутое лицо Медузы горгоны в воде преисполнено печали, и повторение закрепляет печаль. Дымка грусти о невозвратном еще некоторое время стоит перед глазами после выхода из Базилики, но вскоре перекрывается городским щумом, стирающим все с поверхности, но не с глубины.
Во-вторых, ближе к вечеру на неожиданно встреченных низких подмостках можно увидеть танец дервиша. Собственно, это только кружение: десять, пятнадцать, двадцать минут кружится дервиш, но лицо его остается неподвижным, не от мира сего. Через пару минут я вспоминаю афоризм Витгенштейна: возможна ли вселенская скорбь продолжительностью в несколько секунд? – и понимаю, что это как раз она, поддерживаемая гипнотизирующим кружением тела. А еще минут через пять я вспоминаю, где уже видел такое лицо – ну конечно же, там, у Медузы горгоны. А поскольку у бесконечности иной счет частей, то и скорбь, отображаемая ликом Медузы в воде и дервишем в танце, имеют ту же модальность и интенсивность.
Множество таких нитей вплетено в мемориальную сетку меридианов и параллелей Стамбула. Двигаясь по городу, то и дело сталкиваешься с перепадами здешнего и трансцендентного, они случаются буквально на ровном месте, и если
То есть, вопреки теориям Шпенглера, Тойнби и Гумилева, отмирание великих осуществленных проектов в истории не является тотальным и повсеместным. Если яркость вспышки достигла определенной интенсивности и политическое тело как творение духа обрело достаточное количество расширений, то после финальной расходной иллюминации проект переходит в свернутое измерение и пребывает в нем. Понятно, что аналогия с современными физическими концепциями пространства не должна быть слишком буквальной, но все же имперские столицы суть коллекторы свернутых измерений, и вопрос лишь в том, при каких условиях могло бы начаться их «инфляционное расширение». Кое-что из наличествующего в коллекторе «распускается», но уже не само по себе, не самостоятельно, а в составе нового имперского проекта как его иновидимость. Постепенно побочный узор начинает проступать все ярче, начинает доминировать в общей картине, как правило, без непосредственного осознания. Захват Константинополя турками-османами по всем признакам стал концом византийской культуры и цивилизации, однако уже в конце XVII века прежний узор пророс и в Стамбуле, так что Османская империя, сама того не желая и не осознавая, стала отчасти Византией, в том числе по характеру творчества и его продуктов. Так, мы не видим доминирования отдельных объективаций, как это имело место в Греции и впоследствии в Западной Европе. В Византии и Порте не было приоритета книг, картин и вообще «опусов», а реализовывались некие общие надстройки – песнопения, танец дервиша, многоярусная и многослойная архитектура, в которой отражались и все заморские владения то гомеопатически, то вполне зримо. То есть свернутые пространства никогда не выпадали из коллектора и не выпали до сих пор. Вот только кем нужно быть, чтобы рассмотреть это художественное произведение во всей его многомерности? В какой ложе должны находиться немногие допущенные зрители? Те, кто могут расслышать метамузыку, не должны быть ни слишком своими, ни слишком чужими. Они – простые обладатели другого глобуса, пока все прочие руководствуются одним единственным.