Разрозненные страницы
Шрифт:
Когда Ирина вышла замуж за художника Натана Альтмана (после длительного пребывания за границей он навсегда вернулся на родину), я работала в программе театра в Сочи. В гостинице у меня был прекрасный номер. Рано утром — стук в дверь. Входят Ирина с Альтманом.
— Ты зачем? — удивилась я.
— Мы к тебе приехали специально. Я хотела посмотреть, какое у тебя будет выражение лица, когда ты увидишь меня с Натаном.
Задушевных подруг у меня никогда не было. В детстве были задушевные мальчишки: с ними было проще договориться и уговориться, и играть в лапту, и бегать за шарманщиком с Петрушкой или попугаем из двора во двор, а если услышим музыку (солдаты идут где-то!), бежать на другую улицу
Разумеется, мне было невыгодно находиться с ней рядом: она настоящая красавица, и рядом с ней сразу делаешься какой-то неубедительной — и нос не тот, и рост не подходит. Но, конечно, ничего не поделаешь, тем более что я воображала себя очень умной и интересной. А если мне надо было назначить свидание, а Ирина требовала, чтобы я взяла ее с собой, она обещала быть некрасивой — не красила губы, натирала нос, чтобы он был красный, и… приходилось брать ее с собой. Я говорила, природа не поскупилась для Ирины: если у всех женщин были глаза, то у Ирины — очи; если у других был рот или ротик, то у нее — уста; остальные обходились туловищем, у этой красавицы был стан. И все это вместе чаровало вас, и вы любовались ею.
Особенно она была хороша, когда ела. Я правду говорю. Ирина устраивалась удобно в столовой или ресторане и ела с таким удовольствием, что глаза ее начинали светиться каким-то особым мягким светом, а уста улыбались. И не дай бог, чтобы этот взгляд или улыбку увидел кто-то и принял на свой счет: такой человек вставал и шел за ней куда угодно в надежде, что он еще раз увидит эти глаза. Я ее просила во время обеда глядеть в окошко или на потолок, объясняла ей, какая это опасность для человека — подумать, что ее улыбка относится к нему. Она же никакого значения своей красоте не придавала, и это делало ее еще милее.
Однажды известный режиссер В. Пудовкин встретил меня и сообщил, что в тот же день едет в Ленинград (тогда ходила только одна «стрела» Москва — Ленинград, сейчас их пять ежедневно). Он спросил меня, не надо ли что-нибудь кому-нибудь передать в Ленинграде. Я сказала ему, что могу передать привет одной даме, но боюсь, что у него изменится план работы от силы впечатления, которое произведет на него объект. Пудовкин посмеялся. Я сказала:
— Спорим на пять рублей! — Он согласился. Потом я позабыла о нашем пари. А какое-то время спустя Пудовкин пришел к нам в театр, зашел за кулисы и, подойдя к моему гримировальному зеркалу, молча положил на стол пять рублей. Я ни слова не спросила, взяла деньги и положила в сумочку.
Как писать?
Вот что еще, когда я пишу, встает передо мной как непреодолимая преграда, и я вдруг останавливаюсь, как конь на конкур-эпик перед стенкой или тройным барьером. Сейчас объясню, постараюсь.
Наша театральная молодость была наполнена впечатлениями от встреч с людьми удивительными, знаменитыми, замечательными — людьми театра, науки, общественными деятелями, писателями, художниками, поэтами, музыкантами. Время было такое. Доводилось нам выступать и бывать по своей работе и на торжественных концертах в Большом театре, и в Кремле на выпускных вечерах курсантов, и во всех институтах в разных городах и в разные годы. И вот во время этих выступлений часто происходили неожиданные, незабываемые встречи. Трудно себе представить, что мы видели Собинова и Чкалова, Довженко, Зощенко, Бабеля; в ЦДРИ выступали Гельцер и Пашенная, Степан Кузнецов; для нас читал лекции Луначарский;
Сейчас их имена известны всему миру. О них пишут диссертации, печатают монографии. Вот почему я вдруг останавливаюсь как вкопанная и думаю: как мне нужно писать о них, как мне можно писать о них? Но не писать я тоже не могу! Даже если они были далеко и высоко, они проходили сквозь нашу жизнь, сквозь мою душу, оставляя глубокие следы в ней, изменяя ее, формируя, может быть.
Случалось и так, что в Ташкенте, во время страшной войны, я вдруг могла войти в каморку на втором этаже, где жила Анна Андреевна Ахматова, и говорить с ней, и сидеть рядом. И в моем альбоме есть стихи, написанные ее рукой:
Но я предупреждаю вас, Что я живу в последний раз. Ни ласточкой, ни кленом, Ни тростником и ни звездой, Ни родниковою водой, Ни колокольным звоном Не буду я людей смущать И сны чужие навещать Неутоленным стоном.Или так. На праздничном концерте в Колонном зале Дома союзов за кулисы к актерам в огромный круглый зал (интерьер архитектора Казакова) пришел — кто? — Чкалов. Молодой, веселый, в парадной форме. Пришел просто к кому-то из актеров. Дружески расспрашивал нас о работе, о делах. В это время Давид Ойстрах вернул мне альбом со своим автографом. Чкалов взял книжечку в руки и сказал:
— А почему у вас моего автографа нет? — сел и сразу, не задумываясь, написал знакомую мне с детства загадку о смородине: «Красная? Нет, черная. А почему белая? Потому что Зеленая».
Представить себе сейчас Москву тех дней, когда вернулись спасенные челюскинцы, невозможно. Хорошо, что есть телевидение, которое может показать документальные кадры. Но все равно невозможно себе представить. Двадцать девять раз Ляпидевский вылетал в поисках льдины, на которую можно было бы посадить самолет. Все люди так ждали их спасения, так знали все подробности, что, когда это совершилось, у каждого было чувство, что спасли его самого.
На улицах люди пели, обнимались; с самолетов крупным снегом сыпались листовки; люди в окнах, на балконах, толпой во дворах. Все хотели увидеть героев, встретиться с ними. И Борис Михайлович Филиппов сумел сделать вечер-встречу с челюскинцами в ЦДРИ.
Сколько было придумано, чтобы порадовать и посмешить их! Артисты выступали оригинально, нестандартно, от всей души. Я в программе говорила челюскинцам какие-то смешные и глупые вещи, как бы пытаясь обсуждать научные проблемы от лица просвещенной невежды.
Затем, после концерта, мы видели героев дня не в зале, со сцены, а близко, рядом. И я подошла к Отто Юльевичу Шмидту, чтобы увидеть, какой он без шапки и без льдинок в бороде. Он повернулся ко мне, здороваясь, и я увидела его глаза, необыкновенные глаза под густыми бровями, глубокие, бездонные. Потом, через много лет, когда я увидела на Северном полюсе воду Ледовитого океана в разводьях льдин, я вспомнила, какой был цвет глаз у О. Ю. Шмидта.
А в альбоме в тот день он написал мне так: «Когда очень умная женщина говорит глупости, то мне, старому человеку, остается только сказать: какая Вы прелесть!»