Разрыв-трава
Шрифт:
— Семян нету, какие могут быть предложения?
За окном начинало смеркаться. Устинья сняла со стены лампу, зажгла и поставила на стол. Протирая газетой стекло, проговорила:
— Я со своим народом толковала. Порешили бабы из набуксыренного зерна выделить кто сколько в силах. Думаю, гектаров на десять соберем.
— Дадут они тебе, дожидайся! — проворчал Еремей Саввич. — Хапать ихнее дело, отдавать дудки.
Устинья озлилась. Берется еще судить о людях, нисколечко их не зная.
— Заткнись, раз ничего не понимаешь!
— Зачем вы так, Устинья Васильевна,
Устинью почему-то смутил этот взгляд, она села подальше от света.
10
Машина мчалась по мягкой полевой дороге. Белый свет фар скользил по колеям, по обочине с кустиками сухой прошлогодней полыни. Федос Богомазов, открыв стекла кабины, смотрел в сторону, туда, где в темноте угадывались очертания сопок и увалов.
Прохладный ветер родных полей ласково ополаскивал лицо; ровно, трудолюбиво пел мотор автомашины; Федосу казалось, что в лад с мотором поет его душа: домой, домой! Радость переполняет его, даже боль в перешибленных осколком ногах угасла, стала неощутимой.
У МТС машина остановилась. Федос вылез из кабины, закинул за плечи тощий вещевой мешок и, налегая всем телом на костыли, побрел по улице. В деревне тишина, редкие огоньки горят тускло и робко. Как все это знакомо и дорого ему. Весна… Работы под самую завязку. Возвращаешься с поля, пошатываясь от усталости, наскоро перекусишь и спать. Тут все, как прежде. Жена, наверное, спит, не ждет его. Странно, что думает о ней совсем спокойно, будто не из пекла возвращается, а с полевого стана. И на фронте и в госпитале думал о жене совсем редко. Куда чаще вспоминал то время, когда жил с сестрой Таней и Максимом на заимке тестя Луки.
Возле дома сестры Федос остановился. За окнами желтел слабый свет, значит, Татьяна еще не легла. Завернул к ней.
Сестра на радостях всплакнула и, будто глазам не веря, что это он, провела ладонями по его стриженой голове, по лицу, по плечам, обтянутым солдатской гимнастеркой.
— Братушка… Родненький…
А его губы раздвигала глупо-счастливая улыбка.
На столе горела оплывшая восковая свеча, возле нее лежала старая застиранная кофточка, клубок ниток, наперсток. Татьяна, видимо, занималась починкой. Смахнув шитво со стола, зажгла еще одну свечу, спросила:
— Насовсем?
— Нет, на полгода. Может, и раньше… Когда ноги подживут.
— Господи, совсем забыла про Митюшку! — спохватилась она и ушла за деревянную, оклеенную картинками из журналов заборку, оттуда послышался ее тихий голос: — Сынок, а сынок, встань-ка.
Парнишка вышел на свет, протирая одной рукой заспанные глаза, другой придерживая сползающие подштанники, увидев Федоса, вылупил глазенки, стремительно кинулся к нему.
— Дядя Федос!
Митька заметно вытянулся, ростом чуть ли не выше матери, повзрослел, еще больше стал похож на Максима.
— Ты, молодец, так на меня не прыгай, — улыбнулся Федос, отстраняя
— На, держи. Трофейная.
— Немецкая? Честное слово, немецкая?
— Честное слово, Митька.
— Как это трофейная? — спросила Татьяна.
— На войне добытая, отвоеванная, — пояснил Митька, округлив щеки, дунул, выжав из гармошки противный ноющий звук.
— Перестань! — Татьяна стукнула кулаком по спине сына. — Гармошку завоевали. Они у нас города, а мы гармошку.
От ее слов Федосу стало неловко, он достал махорку, закурил, пристальнее вгляделся в лицо сестры. Она была все такой же красивой, молоденькой, но в чертах лица, во взгляде появилась не замечаемая раньше жестковатая неподатливость.
— Города, Танюха, отобьем, — сказал он и почувствовал, что голос против его воли звучит виновато.
— Когда? — спросила Татьяна, явно не ожидая ответа, — Замаялись мы, Федос. Недоедаем, недосыпаем, а войне и конца не предвидится… Митя, беги-ка к дяде Игнату, а я самовар поставлю.
Следом за Игнатом и Настей пришла Устинья, потом Елена, Прасковья Носкова, Лифер Овчинников, Абросим Кравцов, Верка Рымариха. Народу набилось полная изба. Весть о возвращении Федоса бежала из дома в дом.
Он вглядывался в усталые лица людей, слушал разговор и ощущал что-то похожее на стыд за свою недавнюю безудержную радость. Он многое видел, многое пережил, в память, наверное, навеки врубились обезображенная железом земля и опаленные огнем, изувеченные снарядами дома, деревья, вой бомб, вдавливающий тебя в землю, и предсмертные стоны товарищей, запах гари и тошнотворная вонь пороховых газов, леденящий страх и невыносимая боль. Все это пережито, осталось позади. И он, все это переживший, думал, что имеет право и на беззаботный отдых, и на уважение земляков, не знающих, что такое война.
Он думал, что деревня все та же и все так же справно, спокойно живут тайшихинцы, как-никак, тысячи километров отделяют их от фронта, на их дома не пикируют штурмовики, поля и огороды не вытаптывают гусеницы танков, но, оказывается, и здесь очень хорошо знают, что такое война, ту ее сторону, о которой он и не догадывался там, на передовой. Нет мыла, соли, спичек, керосина. Хлеба и того нет вдоволь, вместо чая заваривают листья брусники. Лифер Иванович с робкой надеждой спрашивает, не довелось ли встретить его сына Никиту, и неизбывная тоска в его взгляде заставляет опустить голову.
Впервые по-настоящему, до глубины души понял Федос, какая это страшная война, сколько невыносимых тягот, сколько горя, страдания взвалила она на плечи каждого человека. Пожалуй, сразу и не скажешь, где труднее там, в огне боев, или здесь, в томительной тревоге за жизнь родных и близких, в непосильной каждодневной работе.
Невеселая была встреча. Федос обрадовался, когда на пороге появилась Поля, одетая кое-как, растрепанная, с сияющим от радости лицом. Не стесняясь баб, стариков, она поцеловала его в губы, в щеки, в лоб, бормотала что-то ласковое. Федос увернулся, взял костыли: