Разрыв-трава
Шрифт:
— Потому-то и нельзя тебе бросать работу… Ты, я знаю, все по справедливости будешь делать. А справедливость сейчас не меньше хлеба нужна.
— Да не могу я делать по справедливости! Кто добровольно впрягся, на тех еду. Вот и все.
— Я тут кумекал… По-доброму-то, Устюха, надо бы хлеб, какой снегом задавлен, разделить людям добывайте, кормитесь. И уж говорил про это Еремею Саввичу. Но он и слышать не хочет. Незаконное, мол, дело. Весной, мол, соберем хлеб в закрома. А я думаю, к весне мало что останется.
— Что останется,
— Ну, конечно… Замыслил я другое. Свой порядок надо установить. Чтобы и работа на месте не стояла, и все с хлебом были.
— Ну как, как это сделаешь? — с нетерпением спросила она.
— А так. Проработал в неделе пять дней в бригаде, остальные два дня — буксырь. Не отработал пеняй на себя.
— Но Еремей Саввич…
— Тут уж обойти его надо. В случае чего, вся вина на тебя ляжет, Устюха. Но ты сдюжишь. Вот почему и говорю тебе: оставайся.
Не сказав ему ничего определенного, она ушла, но когда уходила, знала, что останется. Вечером побывала во всех домах, переговорила с бабами. Она не стала убеждать людей, что надо работать и на колхоз, предупредила:
— Кто без дозволения пойдет буксырить, с чем пошел, с тем и вернется. Слово даю.
Наверное, ее предупреждение всерьез не приняли. Уж если угроз Еремея Саввича не побоялись, что ее предупреждение! Никто из заядлых буксырщиков на работу не вышел. Хуже того, не пришла и Прасковья Носкова.
Устинья поехала на поля. Буксырщики бабы, ни одного мужика уже намолотили зерна, увязали мешки. Снег кругом был измят, истоптан, там и сям торчала неровно обрезанная, всклоченная стерня: колосья срезали кто чем мог обломком косы, серпом, ножом; горел огонь, вокруг него валялись обугленная картофельная кожура и клочья газет.
— Бог в помощь, бабоньки! — громко сказала Устинья.
Прасковья Носкова пересыпала чисто отвеянное зерно с ряднины в мешок, она слегка смутилась, но вздернула голову, с вызовом ответила:
— Ты что, тоже буксырить?
— Ну да. Только я для колхоза.
— Одна?
— Почему одна? Вы мне поможете сани загрузить, — посмеивалась Устинья.
Не только Прасковья, другие бабы тоже чувствовали себя при Устинье не совсем хорошо, не знали, что она будет делать, и спешили сняться с места. Первой навьючила на себя мешок Верка Рымариха. Устинья дружелюбно улыбнулась, подошла к ней.
— Что будешь плечи натруждать, клади на сани.
— Не изболела горбушка, слава богу.
— Давай клади, не стесняйся! — Устинья мягко, но настойчиво потянула котомку за лямки, по-прежнему улыбаясь, и Верка подчинилась ее настойчивости.
Устинья проволокла мешок по снегу, положила на сани. Мухортый конь прядал ушами, мусолил железки удил.
— А теперь и ты, Катерина, давай сюда. И ты, Анна… — Весело и быстро Устинья собрала, сложила мешки на сани, села на них, черешком бича сбила с черненых унтов снег.
— А теперь, бабоньки, шагайте налегке. Мешки я сама опростаю и завтра отдам. Зерно пойдет колхозу.
— И мое зерно? — подбоченилась Прасковья.
— Тебе я отдам. Ты свое заработала.
— Это дело! — одобрила Прасковья. — А я уж думала, ты меня со всеми поверстала.
Верка Рымариха тут только поняла, что Устинья ее обманула, ее, жену самого главного человека в Тайшихе.
— Ты что вытворяешь?! Слазь с моего мешка, бесстыжая! — сердито крикнула она.
Другие бабы придвинулись ближе к саням, заговорили:
— Детей оголодить хочешь! Воюйте, мужики, а тут…
— Для чего выхваляешься?
Бабы пока что говорили без особой злобы, но дай им волю, распалятся и ничем уж их не остановишь. Во гневе бабы куда хуже, безрассуднее мужиков. Устинья резко встала, шагнула от саней, холодно, остро, как стекло на изломе, блеснули ее зеленые глаза.
— Берите! Хватай, Верка, свою котомку, волоки домой! Ну? Кормите своих ребят. Ешьте сами. Тащите, пока есть…
— А что, и потащим… — сказала Верка, но котомку брать с воза не спешила.
— Тащи, тащи! Но что потащишь потом? На что вы надеетесь, бабы? Куда идете? Разорите колхоз, потом что? А мужики вам спасибо скажут? Война же, бабоньки родимые! Кто будет кормить армию, если не мы? Сами мы тут худо-бедно проживем. А что там будет, если наши мужики голодными останутся? Вот ты, Верка… Разве ты не хочешь, чтобы твой Рымарев домой вернулся?
— Не говори ерунды-то!
— Это не ерунда. Это чистая правда. Война идет такая, что если покачнемся мы, не устоять и нашим мужикам. Тогда всем погибель. Тогда никто никого не дождется. Я вам всем вчера что говорила? Если хотите, чтобы и наши дети накормлены были, и наша общая работа не стояла, не перечьте мне, бабы. Буксырить без всякого порядка, вот те крест! — никому не дам.
Она подошла к лошади, поправила хомут, взялась за вожжи.
Снег на сопках и полях был чист, сиял ослепительной белизной, солнце, замкнутое в радужный круг, низко висело над тихой пустынной землей. Она тронула лошадь. Полозья саней глубоко запахались в снег: воз получился тяжелый. А чтобы выехать на дорогу, надо было подняться на крутой взлобок. Мухортый напряженно вытягивал шею, выворачивал копытами сухие комья земли из-под снега, тяжело дышал. Наконец он остановился. Устинья дала ему передохнуть, понукнула, но конь не взял воз с места. Подошли бабы. Кто-то сказал:
— Бог правду видит.
Устинья взялась за оглоблю, отгребла из-под ног снег, утвердилась на земле.
— Ну, милый, взяли!
К ней подскочила Прасковья. Вдвоем они помогли коню стронуть сани с места и провезти метра три-четыре. Прасковья оглянулась.
— Вера, ты что стоишь? Тяжелей твоего мешка тут нет, припрягайся.
— Отобрали, теперь помогай… — проворчала Рымариха, но за оглоблю взялась.
Прасковья уперлась руками в задок саней, скомандовала:
— Ну, птица-тройка, две бабы, один мерин, пошел!