Речь без повода... или Колонки редактора
Шрифт:
ПИСЬМО ОТТУДА
Это письмо дошло чудом. Вывезла его из Союза одна героическая француженка. Храни ее Бог, которого нет…
Из Союза она нелегально вывозит рукописи. Туда доставляет готовые книги. Иногда по двадцать, тридцать штук. Как-то раз в ленинградском аэропорту она не могла подняться с дивана.
А мы еще ругаем западную интеллигенцию…
Вот это письмо. Я пропускаю несколько абзацев личного характера. И дальше:
«…Теперь два слова о газете. Выглядит она симпатично — живая, яркая, талантливая. Есть в ней щегольство, конечно — юмор и так далее. В общем, много есть хорошего.
Я же хочу сказать о том, чего нет. И чего газете, по-моему, решительно не хватает.
Ей
Твоя эмиграция — не частное дело. Иначе ты не писатель, а квартиросъемщик. И несущественно где — в Америке, в Японии, в Ростове…
Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своем прошлом. Все остальное мелко. Все остальное лишь унижает достоинство писателя. Хотя растут, возможно, шансы на успех.
Ты ехал не за джинсами и не за подержанной автомашиной. Ты ехал — рассказать. Так помни же о нас…
Говорят, вы стали американцами, свободными, раскованными, динамичными. Почти такими же стремительными, как ваши автомобили. Почти такими же содержательными, как ваши холодильники. Говорят, вы решаете серьезные проблемы. Например: какой автомобиль потребляет меньше бензина?
Мы смеемся над этими разговорами. Смеемся и не верим. Все это так, игра, притворство. Да какие вы американцы?! Бродский, о котором мы только и говорим? Ты, которого вспоминают у пивных ларьков от Разъезжей до Чайковского и от Стремянной до Штаба? Смешнее этого трудно что-нибудь придумать.
Не бывать тебе американцем. И не уйти от своего прошлого. Это кажется, что тебя окружают небоскребы. Тебя окружает прошлое. То есть мы. Безумные поэты и художники, алкаши и доценты, солдаты и зэки.
Еще раз говорю — помни о нас. Нас много, и мы живы. Нас убивают, а мы живем и пишем стихи.
В этом кошмаре, в этом аду мы узнаем друг друга не по именам. Как — это наше дело!..»
Я много раздумывал над этим письмом.
Есть свойство, по которому можно раз и навсегда отличить благородного человека. Благородный человек воспринимает любое несчастье как расплату за собственные грехи. Он винит лишь себя, какое бы горе его ни постигло.
Если изменила любимая, благородный человек говорит:
— Я был невнимателен и груб. Подавлял ее индивидуальность. Не замечал ее проблем. Оскорблял ее чувства. Я сам толкнул ее на этот шаг.
Если друг оказался предателем, благородный человек говорит:
— Я раздражал его своим мнимым превосходством. Высмеивал его недостатки. Задевал его амбиции. Я сам вынудил его к предательству…
А если произошло что-то самое дикое и нелепое? Если родина отвергла нашу любовь? Унизила и замучила нас? Предала наши интересы?
Тогда благородный человек говорит:
— Матерей не выбирают. Это моя единственная родина. Я люблю Америку, восхищаюсь Америкой, благодарен Америке, но родина моя далеко. Нищая, голодная, безумная и спившаяся! Потерявшая, загубившая и отвергнувшая лучших сыновей! Где уж ей быть доброй, веселой и ласковой?!.
Березы, оказывается, растут повсюду. Но разве от этого легче?
Родина — это мы сами. Наши первые игрушки. Перешитые курточки старших братьев. Бутерброды, завернутые в газету. Девочки в строгих коричневых юбках. Мелочь из отцовского кармана. Экзамены, шпаргалки… Нелепые, ужасающие стихи… Мысли о самоубийстве… Стакан «Агдама» в подворотне… Армейская махорка… Дочка, варежки, рейтузы, подвернувшийся задник крошечного ботинка… Косо перечеркнутые строки… Рукописи, милиция, ОВИР… Все, что с нами было, — родина. И все, что было, — останется навсегда…
ПЕРЕД ГРОЗОЙ
В редакции сгущались тучи. Ларри Швейцер становился все более нудным и придирчивым. Теперь ему хотелось просматривать газетные материалы заранее. Видно, Ларри обзавелся какими-то цензорами, читающими по-русски. Подозревать в этом можно было любого из отвергнутых нами авторов. Позднее мы выяснили, что этим занимался Дроздов.
Однажды Ларри Швейцер появился в редакции недовольный и злой. Он спросил:
«Зачем вы, ребята, упоминаете свинину? Еврейским читателям это неприятно».
Я не понял.
Ларри развернул последний номер газеты. Ткнул пальцем в экономический обзор, написанный Зарецким. Речь шла о хозяйственных проблемах в Союзе. В частности, об уменьшении производства свинины…
«Ларри, — говорю, — это же статья на хозяйственную тему!»
Швейцер рассердился:
«Упоминать свинину запрещается. Замените ее фаршированной рыбой…»
Доходов газета не приносила. Убытки постоянно росли. Обстановка становилась все более напряженной.
Мы узнали, что Дроздов ходил на прием к Боголюбову. Каялся и просился на работу. Говорил, что Довлатов и Баскин затянули его в омут либерализма. В результате Дроздову что-то обещали…
Баскин сказал ему:
— Что же ты делаешь, мерзавец?
— А что? — поразился Дроздов. — Ничего особенного! Мы же все — антикоммунисты. Наши цели общие…
Я говорю:
— Ты не антикоммунист. Ты приспособленец. Думаешь, ты переменил убеждения? Ничего подобного! Ты переменил хозяев. А холуи везде нужны. Работа им всегда найдется.
Баскин махнул рукой:
— Да что с ним говорить!..
Мокер сидел, не вмешиваясь. Знал, что Баскин хочет от него избавиться. Я вроде бы занимал нейтральную позицию. А Мокеру требовались союзники. Рассчитывать он мог только на Дроздова.
Тут вмешалась наша машинистка. Видно, Дроздов ей чем-то не угодил. Она сказала:
— С этим типом бесполезно разговаривать. Он все равно не поймет. Таким нужны розги.
— Это мысль, — задумчиво выговорил Баскин.
Затем размашисто и сильно ударил Дроздова по лицу.
Я и Мокер схватили его за руки.
Реакция Дроздова была совершенно неожиданной. Он вдруг заметно расцвел. И заговорил, обращаясь к Эрику, проникновенно, с чувством:
— Ты прав, старик! Ты абсолютно прав! Это была моя ошибка. Непростительная ошибка. Я сделал глупость…
— Ну, что я вам говорила? — обрадовалась машинистка.
Все молчали. Настроение в редакции было мрачное и подавленное. И только левая щека Дроздова была на этом фоне единственным ярким пятном…
А я все думал — что же происходит? Ей-богу, смущает меня кипучий антикоммунизм, завладевший умами партийных товарищей. Где же вы раньше-то были, не знающие страха публицисты? Где вы таили свои обличительные концепции? В тюрьму шли Синявский и Гинзбург. А где были вы?
Андропова через океан критиковать — не подвиг. Вы Боголюбова покритикуйте. И тут уж я вам не завидую…
Неожиданно распахнулась дверь, и Гуревич с порога выкрикнул:
— Только что было покушение на Рейгана!..
ГРУСТНЫЙ МОТИВ
Боже, в какой ужасной стране мы живем!
Можно охватить сознанием акт политического террора. Признать хоть какую-то логику в безумных действиях шантажиста, мстителя, фанатика религиозной секты. С пониманием обсудить мотивы убийства из ревности. Взвесить любой человеческий импульс.
В основе политического террора лежит значительная идея. Допустим, идея национального самоопределения. Идея социального равенства. Идея всеобщего благоденствия.
Сами идеи — достойны, подчас — благородны. Вызывают безусловный протест лишь чудовищные формы реализации этих идей.
В политическом террористе мы готовы увидеть человека. Фанатичного, жестокого, абсолютно чуждого нам… Но — человека.
Мы готовы критиковать его программу. Оспаривать его идеи. Пытаться спасти в нем живую, хоть и заблудшую душу.