Речь без повода... или Колонки редактора
Шрифт:
Три пологие ступеньки — вниз. Мы разглядываем витрину ночного джаз-клуба. На фотографии тощий лохматый парень в кожаных джинсах. Его глаза полузакрыты! И надпись:
«Корнелиус Прайс озорничает на альт-саксофоне»…
За спиной господина Прайса — негр-барабанщик. Представление начинается в одиннадцать тридцать…
Мы ужинаем в крошечном сирийском ресторане. Нам приносят розоватый чай в бумажных стаканчиках.
— Счастливо провести вечер, — улыбается
В одиннадцать тридцать мы у порога джаз-клуба.
Это небольшая подвальная комната. В глубине ее — стойка бара. На стенах портреты джазовых гениев. Я узнаю Чарли Паркера, Тилэниуса Монка, Гиллеспи, Питерсона, Джанго.
В центре — два ящика, накрытые пестрой материей. Рядом установка с барабанами. По углам — четыре столика. Два из них свободны.
Мы садимся и заказываем вино.
Кто-то включает магнитофон.
Сначала появляется негр-барабанщик. Он в морской полосатой фуфайке и с тяжелыми бусами на груди. Он настраивает барабаны, помахав собравшимся рукой.
Затем в центре под яркой лампой оказывается мистер Прайс. В руках у него потертый футляр с инструментом. На голове — жокейская шапочка.
Гости хлопают и кричат:
— Дуй, Корни! Дуй, мальчик! Начни с «Высокой, высокой луны»…
Мистер Прайс швыряет к ногам брезентовое пальто и достает саксофон. Хозяин протягивает ему бумажный стаканчик. Негр касается палочками малого барабана.
Наступает тишина. Корни Прайс вытирает ладони о джемпер. Негр делает глоток из стакана. Затем опускает его на пол между Корни и собой.
Топнув, Прайс начинает играть.
Я не очень-то разбираюсь в джазовой игре. Хотя какие-то основы были заложены еще в юности. Мне кажется, я способен различить подлинное вдохновение и шутовство. Непосредственность в обращении и заигрывание с публикой. Несдержанные порывы и глупые выходки, эпатирующие зал.
Корни играл добросовестно, честно. Без излишней старательности, но и без развязного парения в заоблачных далях. Если импровизации достигали высоких нот, Корни не облегчал себе задачу. Он кропотливо выпутывался из создавшегося положения.
В его игре звучал глубокий, выстраданный оптимизм. У него был чистый и сильный звук без визгливых концовок. Он играл так, как будто делает это в последний раз…
Барабаны звучали, как четкий пульс всего организма. Искусство барабанщика напоминало суховатую музыкальную графику. На этом бархатном фоне все ярче звучала живопись саксофониста Корнелиуса Прайса.
Они играли снова и снова. Некоторые мелодии я знал, некоторые слышал впервые. Среди них была джазовая интерпретация «Песни о встречном» Шостаковича.
Между выступлениями негр и Корни пили из одного стакана. Хозяин то и дело подливал им виски.
Я чувствовал какой-то странный
Концерт продолжался часа три. Наконец хозяин откинул чехол и сам заиграл на маленьком пианино. Корни, подпевая, возвышался у него за спиной.
Затем музыканты подходили к столикам и беседовали с гостями. Видимо, это были их знакомые. А может быть, и нет…
Я задал Корни Прайсу единственный вопрос:
— Ты счастлив, когда играешь?
— Я живу, — ответил мистер Прайс, — моя душа живет. У каждой души свои причуды. Одна душа хорошо считает на компьютере. Другая предпочитает бейсбол. А вот моя душа играет на саксофоне. И без этого она мертва…
Мы вышли на улицу глубокой ночью. Тротуары были заполнены народом. Молодые люди громко переговаривались и смеялись.
На улице было светло, как днем…
КР ВСЕ МЫ ГОТОВИЛИСЬ…
Все мы готовились к отъезду на Запад. Каждый по-своему.
Самые дальновидные занимались английским. Самые практичные обзаводились кораллами и хохломой.
Кто-то учился водить автомобиль. Кто-то фотографировал свои рукописи…
Мой сосед Григорович вывез два ратиновых отреза на пальто. (В результате, говорят, сшил из них чехол для микроавтобуса…)
Лично я собирал информацию. Мне хотелось трезво и объективно представлять себе будущую жизнь.
Я знал, что литература в Америке источником существования не является. Что тиражи русских книг — ничтожны. Что людям моего склада очень трудно найти работу. Что американская преступность достигла устрашающих размеров…
Мне хотелось знать правду. Я желал навсегда покончить с иллюзиями.
Многое из того, что я узнавал, внушало ощущение страха. Я боялся одиночества и немоты. Меня ужасала перспектива второго рождения. Пугала неизбежная языковая изоляция.
Я не был уверен, что смогу писать. А тогда все остальное не имело бы значения.
Кроме того, я опасался ностальгии. Я так много слышал об этом. Я читал письма Бунина, Цветаевой, Куприна. Я не мог сомневаться в искренности этих писем…
Конечно, мне и раньше случалось надолго покидать Ленинград. Но тогда я знал, что могу вернуться. И все равно умирал от тоски…
В армии у нас было такое печальное развлечение. Собирались бывшие ленинградцы и начинали вспоминать… дома. По улице Ракова, скажем. Один за другим. Какого цвета, сколько этажей?.. Что там было внизу — закусочная, ателье проката?..