Речи палача
Шрифт:
Я решил представить здесь реальность в том виде, в котором она была дана мне Фернаном Мейссонье, без анализа и комментариев. В рамках восстановления речи в биографической форме нет места сведению этих слов к дискурсивным операциям, которые, изменяя дословную передачу фактов, имели бы целью нас уверить и успокоить. Я добавлю, что в человеческом контексте этой работы пуститься в такие комментарии значило бы изменить связывающему нас нравственному договору. Поэтому я решил передать слова Фернана Мейссонье без «отделки», за исключением воплощения в слове того, без чего текст не будет ясным. Для меня речь шла о том, чтобы дать читателю представление об условиях порождения данного текста. Иллюзорной литературности устной речи я противопоставил работу по написанию, имевшую целью передать ее дух и букву. «Переход от устного к письменному предполагает, что вместе с изменением вида речи появляются неточности, которые, без сомнения, лежат в основе истинной достоверности [79] ». Стилизовать логику дискурса, ритм речи — значит уважать аутентичность автора и позволить разбить маневры, которые производят — неосознанно? — символическое доминирование научного языка.
79
Bourdieu
Это, в собственном смысле слова, значит создать авторское произведение, то есть расширить речь.
Войдя в пору зрелости как ученый, я пришел к мысли, что в области антропологии грамотное описание стоит анализа. Трудности, как говорит нам Витгенштейн, возникают из-за того, что мы обычно ошибочно ожидаем объяснений, «в то время как хорошо проведенное описание представляет собой решение, при условии, что мы позволим ему занять то место, которого оно заслуживает, что мы остановимся на нем, не пытаясь выйти за его границы. Поскольку самое сложное — это остановиться [80] ». Действительно, человеку свойственно тянуть на себя духовное одеяло. Читаем мы только при помощи своей памяти, и в некоторой мере всякое чтение является спонтанным анализом. Заключенную в книге информацию каждый получит в меру своей собственной истории. И то, что тот или иной пассаж, возможно, будет кем-либо воспринят как непристойный, возвращает, согласно классическому закону о размышлении, [81] каждого к самому себе.
80
Wittgenstein, Uber Gewissheit, цит. по J.-F. Billeter, in Lecon sur Tchouang-Tseu, Allia, 2002, p. 13.
81
Miller H., L’Obscenite et la loi de la reflexion, Eric Losfeld, 1971.
«История — это не наука, и она не должна многого ожидать от наук; она не объясняет, и у нее нет метода (…). Так чем же является история? Чем на самом деле занимаются историки, от Фукидида до Макса Вебера или Марка Блоха, когда отходят от своих документов и переходят к «синтезу»? (…) Ответ на этот вопрос не изменился за две тысячи сто лет, истекшие с тех пор, как его нашли последователи Аристотеля: историки рассказывают об истинных событиях, в которых действующим лицом является человек; история — это роман об правде [82] ».
82
Veyne P., Comment on ecrit l’histoire, Seuil, 1971.
Именно в этом значении я старался написать роман о правде.
Описывать и понимать
Ничто, даже убежденность в том, что я был справедлив, не устраняет моих сомнений касательно того, может ли человек иметь право судить.
Я подчеркивал, что Фернан Мейссонье стал говорить со мной, потому что знал, что я его не сужу. Я никогда не рассматривал бывшего экзекутора как месторождение памяти, которое нужно использовать. [83] Отношения, складывавшиеся между мной и Фернаном Мейссонье, с течением времени установили между нами глубокое доверие. Периодическое общение, совместно пережитые моменты, доверительные беседы. совместные обеды, взаимные визиты, праздники, поддержка во время болезни — на протяжении всех сменявшихся этапов моего исследования я выработал установку свободного внимания, настоящего, понимающего. Моя работа заключалась в том, чтобы заставить работать самого Фернана Мейссонье, и сделать это словно без нажима, путем простого и свободного ожидания. На практике такая позиция изнурительна, как проведение опроса на языке, которым не владеешь. Она требует такой степени концентрации, которую трудно «поддерживать. Именно поэтому наши записанные беседы практически длились не более одного дня. В конце концов можно подумать, что эта работа (почти что акушерская!) — настоящая социологическая майевтика — привела Фернана Мейссонье к передаче своей правды, а может быть, и к освобождению от нее. [84] Таким образом я смог проверить, что автобиографическая работа — это не только способ выражения индивидуальности, которая ей «предсуществует», но также процесс, способствующий выявлению «субъекта [85] ». Эволюция точки зрения Фернана Мейссонье относительно смертной казни показательна в этом отношении.
83
Lejeune Ph. Je suis un autre. Seuil, 1980, p. 244.
84
Bourdicu P., Comprendre, op. cit., p. 920.
85
Lejcune Ph. Je suis un autre, op. cit.
Биографический подход является диалектическим отношением. Желание заставить «работать» Фернана Мейссонье было для меня также поводом для работы над собой. Путем этого упражнения, состоящего в освобождении от защитных оков чистой совести (просто совести, и именно в этом отношении интеллектуальное ремесло гибельно), чтобы открыться без предупреждения познанию другого — в его «особости» — в какой-то мере ты «раздвигаешь» границы своего собственного мозга, чтобы открыться новым духовным пейзажам.
Это «стоит небольшой прогулки», как пишут в путеводителях: прогулки по миру других открывают большие знания о себе самом.
Бессознательное — это наша скрытая история. В некотором роде эту работу можно было бы воспринимать как дар — яд — сообществу. В течение двух веков Франция жила в тени гильотины. И пятьдесят лет пришлось ждать,
«Социология не имеет целью уколоть другого, объективировать его, обвинить, потому что он, например, «сын того или другого».
Напротив, она позволяет понимать мир, вернуть ему смысл (…), сделать его «данным», но это не означает, что его нужно любить или сохранять как таковой. Понять поведение автора в рамках поля, понять необходимость, вынуждающую его действовать так, — значит сделать необходимым то, что сперва кажется случайным. Это не способ оправдания мира, а способ научиться принимать тысячи вещей, которые иначе будут казаться неприемлемыми». [86]
86
Bourdieu P., Reponses, Seuil, 1992, p. 171.
Так же как афинский pharmakosбыл призван выполнять роль козла отпущения (термин pharmakosобозначал одновременно и яд, и его антидот), экзекутор, на которого взваливается весь груз насилия, производимого обществом (которое представлено как легитимное), получает ритуальную и регулирующую функцию. В этом смысле свидетельство Фернана Мейссонье напоминает о том театре жестокости, который вызывал к жизни Антонен Арто. [87] Он выводит на поверхность «глубинную латентную жестокость, через которую в индивиде или народе находят место все извращенные возможности духа». [88]
87
Французский поэт (1896–1948), пытался превратить театр в сакральное место, где актер и зритель могли бы радикально изменить всю свою физическую и душевную природу, автор сборника «Театр и его двойник». — Примеч. перев.
88
Artaud A., Le theatre et son double, Idees Gallimard, 1964, p. 42.
Экзекутор, парадоксальный человек [89]
Чтобы убивать, существует палач. Кто убивает вместо палача, тот вырезает из дерева вместо плотника. Изображать из себя господина вместо господина, вырезать из дерева вместо плотника, Редко кто не ранит на этом руки.
В некотором отношении экзекутор представляется инвертированным образом преступника. Закон — это то, что их одновременно объединяет и разделяет. Они оба убивают, каждый со своей стороны зеркала закона. Экзекутор, в котором пребывает закон, представляется позитивным, легальным убийцей. Народный мститель, вооруженная рука правосудия, меч закона… — он уполномочен обществом на то, чтобы, согласно деликатному популярному выражению, «отрубать гнилые или пораженные гангреной ветви социального тела». Находясь на другом конце власти, обладая высшей властью — властью убивать себе подобных, — палач также встает в пару с королем. Будучи персонажем вне норм, он также является объектом фантазма. И, как отметил Роже Кайюа, [90] существующие рассказы о палачах почти всегда восходят к области утопии, отражая представления, которые питают коллективную мифологию. Здесь мы увидели экзекутора вне этой мифологии, в его повседневной жизни. Обычный человек в необычном положении. В итоге: «Целый человек, созданный из всех людей, который стоит их всех и которого стоит любой». [91]
89
Эти размышления отчасти повторяют текст, который я опубликовал в Incontoumable moraleпод редакцией A. Stora-Lamarre. Presses Universitaires franc-comtoises, 1998, pp. 121–131.
90
Caillois R.. Socioiogie du lourrean in Instinct et Societes, Gonthier, 1964.
91
SartreJ.-P., Les Mots, Gallimard, 1964.
Парадоксальным образом о палаче можно было бы сказать, что он восстанавливает социальные связи, обрубая их. Он созидает, разрушая.
Пограничный персонаж, он связывает два мира: мир преступления и мир закона, жизни и смерти, реальный и мифический… А. Обрехт в своем дневнике выражает это шизоидное положение, рассказывая о первой своей казни в качестве главного экзекутора, о возникшем ощущении раздвоения: «На этой первой казни я не избежал внутреннего ощущения, которое повторялось каждый раз с приближением последних минут перед действием (…) Полная и безраздельная власть «над» действием. Можно быть палачом и оставаться чувствительным, это может показаться парадоксальным, и никогда я не наблюдал такого раздвоения личности, как в последние минуты перед казнью у всех существ, которые тесно соприкасаются с осужденным». [92] Об этом же говорит нам и Фернан Мейссонье: «Во время казни моя личность менялась. Связывая осужденного, я не выпускал его из виду. Я пристально смотрел на осужденного и не занимался ничем другим. Я даже не слышал, что происходило вокруг нас. Много раз люди говорили мне: «Помнишь? я был на такой-то казни!», а я не помнил, что видел их».
92
Обрехт в своих записках по поводу своей первой казни в качестве главного экзекутора, ноябрь 1951; цит. пo: J. Ker, Les. Carnets noirs du bourreau, Ed. Gerard de Villiers, 1989, p. 210.