Река на север
Шрифт:
Никогда не считал себя сентиментальным. Ценил только промежуток между состояниями. Не застрять в одном и не упасть в другое. Балансирование "между". Нахождение "над". Стократно пройденный путь выявленных закономерностей, протоптанный скопом и разбегающийся веером одиночества. Для него Леонид Филатов и Олег Янковский по силе давно сливаются в один образ. Немногое, что помнил: фигуру, закутанную в узкое расклешенное пальто с капюшоном, в котором она приходила на свидание. (Последний раз он видел. Он хорошо помнил склоненную голову в вагонном окне. Они расставались: он оставался, а она уезжала. Она испугалась. Испугалась моря, пустынности сопок, свинцового неба.) И еще, пожалуй, глаза — похожие на две маслины под пышными волосами. В те времена... Он всегда любил пушистые густые волосы. Юность казалась ему связанной только с ней. Ни ревности, ни боли. Одна глухая тоска. В те времена, цвета голубого неба — то, что всегда сотворяет с тобой странную штуку под названием надежда, он, наверное, был по-настоящему счастлив, — если сравнивать с настоящим, если дано сравнивать... Весь диапазон чувств, подвластный тебе. Как вода сквозь пальцы... Если бы он об этом знал. Даже Саския теперь лишь догадывалась и однажды в отместку сожгла все его старые фотографии. Как он мог сочетать в себе двух женщин? Иногда он делал усилие, чтобы разделить их во времени (ведь внутри тебя его нет), чтобы ненароком не назвать Гану Саскией, а Саскию — Ганой. Женщины, которые никогда не ужились бы рядом из-за схожести характеров, но которые все же не походили друг на друга. Мягкость и покорность одной и неистовство и строптивость другой. Но с обеими ему было одинаково трудно.
— Мне многое о вас известно...
Чуть-чуть хищно вырезанные ноздри не портили ее лица. Может быть, потом, через много лет, они придадут ему монументальную устремленность и сделают изощренно хищным, так что детали не будут играть роли. Выхолащивание чувств. Волнующие щеки, к которым все привыкнут, и сама она тоже. Он совсем не желал этого: свежее всего только на первый взгляд. С возрастом человек предает легче, потому что глубже заглядывает в себя и не находит опоры. "Но сейчас они еще живут отдельно от общего выражения, — подумал он, — и это мне нравится больше, чем зрелость, потому что зрелость попахивает тленом".
Она чувствовала, что он ее разглядывает. Брови вопрошали: "Почему?", побежали вместе со зрачками в сторону — стоит ли дразнить без повода, а губы чуть-чуть, на долю секунды, переигрывали, и он: "Прости, что делал редко...", не потому, что чувствовал себя пресытившимся, а потому, что она все же ему нравилась. Удивился, что кого-то еще может интересовать. Он даже не удосужился найти причину ее многозначительности. Спрятался, как улитка в раковину. Он мог посмотреть, что будет потом. Сейчас это не играло никакой роли. Он не хотел, чтобы она надоела ему раньше времени. Просто он подумал, что рано или поздно он сам от этого никуда не денется. Он хорошо себя знал. Слишком хорошо, и не очень-то старался. Обретая опыт и внешнюю невозмутимость, ты теряешь естественность и живость, ты словно замыкаешься в себе, и поэтому тебе нравятся джаз-банды и популярные актеры — собственное одиночество при внешней мишуре, которую так любят плотоядные бабочки.
— Например, о ваших собаках...
Платье колоколом развевалось вокруг ног. Он промолчал. В ней было что-то от набоковской нимфетки — переросток с детскими чертами. Не хватало белых аккуратных носочков и туфелек с тонким ремешком поперек и блестящей пряжкой. Гумберт из него никакой, и нос повернут не по ветру. Изощренность достижений в другом, как черепаший груз. Романы, в которых он двигался скачками, в которых порой от отчаяния (ожидание избитого вдохновения) пользовался запрещенными приемами — заглядывал к другим авторам — единственное, в чем он разбирался. Не будем называть. Кто осудит? Собратья? Узнаешь на собственных похоронах. Быть может, сейчас в этой девушке его смущают черты Ганы? Ему показалось, что она все-таки старше, чем кажется.
— Ведь он похож на вас... — сказала она, кокетливо прижимая платье в талии и пытливо заглядывая в глаза так, что у него вдруг сладко екнуло сердце (удивился — оказывается, еще на что-то способен), и он разглядел темные крапины в толще голубовато-замершего водопада, обдавшего жаркой летней волной.
"... или на неудачника", — в такт подумал Иванов, но ничего не сказал.
Вряд ли сын рассказывал ей что-то о матери. Иванов не одобрял ни его манеры жизни, ни связей. Всегда противился хаосу. В принципе, из ничего не должно получиться ничего путного. Слишком легкое счастье развращает точно так же, как и быстрый успех. Может быть, это было реакцией на долгодумие и предположительное долголетие. Никому не давай на себя гадать, кроме... впрочем, — и этим тоже. Всем тем, для кого слово "любовь" ассоциировалось с "любовницей". Лично он предпочитал — "подруга". Не так сально. В любом деле надо уметь за что-то цепляться. В том, чем занимался сын, не было равновесия. Или оно было такого рода, что он не понимал. Пожалуй, Саския и сын были чем-то близки больше, чем по крови. "Дима-а-а... спроси у бляди-и-и... она вареники будет? — помнил он точно так же, как и ее бесконечное ворчание: "Опять мне убирать за этими паршивцами?! Почему обувь не вымыли?" Внутренний хаос при внешнем лоске мотылька. То, чего Гана никогда не позволяла себе; или теперь ему так хочется? Их квартира, превращенная в музей чистоплотности. Опыт тела комплексует так же, как и якорь судна, словно именно Саския оказалась ему матерью, а он приемным отцом. Он вспомнил свое возвращение в часть, поезд тащился двое суток, когда она мерещилась ему даже на противоположной полке. Пожалуй, он всегда это помнил. Память вырывала странные куски, порой не очень приятные, но одинаково волнующие, например его ревность ко всем ее друзьям, даже к Королеве. Девичьи секреты — легкие секреты, потом, преобразуясь в стиль — жалкий стиль, если с ними нечего делать; часть их в жизни падает отблеском и на тебя. Сейчас и это не казалось смешным, словно он переживал все заново.
Он показал на стену.
— А... это Феликс. — У Изюминки-Ю было такое радостное лицо, что ему стало стыдно, и он отдернул руку. — Рисовал только глаза. Узкая специализация. Вот эти мои. Похожи? — Она показала на голубоватые валёры [27] с крыльями бабочек вместо ресниц и снова посмотрела на него с тем странным выражением, которого он минут десять явно пытался избегать.
Мог ли он думать, что может нравиться таким женщинам. Вряд ли у нее на этот счет было другое мнение. Может быть, она хотела казаться доступнее, чем он полагал. Кому-то не терпится заниматься только самим собой. Нарциссизм. Культ отца — дорожка к Богу. Только какому? Кажется, страшнее отказаться, чем научиться обману, — ведь взамен ничего — ничего, кроме безусловной самостоятельности, но это не панацея от бед. Женщины любят, когда на них обращают внимание. Если ты хочешь сделать карьеру, надо переспать с каждой, у кого позволительно задирать юбку. Их мужья будут носить тебя на руках. Из всех его знакомых одна Гд. имела повышенную рецептивность, которую она не потеряла, даже выйдя замуж, — при самом невинном выражении лица. Что она искала в мужчинах, оставалось загадкой даже для него, уж он-то, казалось, понимал ее. Тайная эротоманка? Возможно. Возможно, она искала то, чего и найти нельзя. Возможно, она просто не могла жить без сексуального подстегивания. Впрочем, ее можно было понять: она была обладательницей сразу двух половых отверстий. И оправдание избытка стало смыслом ее жизни. В медицинской литературе она проходила под именем "феномен номер тридцать". Трехракурсная демонстрация разведенных ног с выведенными на поля стрелочками объяснений. Яйцеполая несовместимость. Разумеется, о чувственной сексуальности ни слова. Зато в бульварной прессе: "Женщина с двумя...", "Неутомимая персиянка", "Красавица из нового эдема". В иной стране она бы сделала карьеру. Голливуд рыдал о ней. В былые времена тайные агенты подъезжали к ней бог весть каким образом (ему часто приходилось отвечать на звонки из далекой Италии), делали предложения фривольного характера. Первый раз, когда они легли в постель, ему показалось, что он галлюцинирует. Пришлось удостовериться (Гд. торжествовала), при включенном свете, разумеется. Не отличалась стыдливостью — экспериментировала даже в парках на лавочках с закрытыми глазами (лично его от мужской неуверенности спасали только сумерки и бутылка коньяка). Он был удивлен не меньше, чем "израильтянин, в котором нет лукавства" [28] . Ее физиология была равна сумме слагаемых и создавала для него некоторые трудности, особенно после целого дня работы. Но в самом начале их романа она разыграла оскорбленную натуру из-за того, что он начхал на ее мужа, сидящего за стенкой, — на его поцелуй: "Что это значит?" На следующий день при встрече он едва не покаялся: "Извините, что потревожил вас..." — вот бы она посмеялась, — как сам едва не оказался в ее объятиях. Позднее она призналась, что хотела проверить, нравится ли кому-нибудь еще. Первые их поцелуи украдкой были так крепки — до обдирания губ, словно они не могли насытиться друг другом — тела, делающие шаг навстречу друг другу. У них даже появилось свое место на кухне, пока компания в комнате решала мировые проблемы. Жаль, что она оказалась более простодушной, чем он ожидал. Простодушной до наивности, чего он никогда не поймет, —
27
Теневые эффекты в живописи.
28
Апостол Павел.
— Похожи, — ответил Иванов. — Что мы ищем? — бодро спросил он у девушки.
Ему не хотелось быть предметом чьих-то экспериментов, и женские наивности его волновали постольку поскольку. "Дай-то бог каждой такие глаза, — подумал он, — потому что они еще чего-то ждут черт знает по какому закону, а это всегда возбуждает любопытство и дарит тебе надежду, что, возможно, ты в чем-то ошибаешься".
— Я подумала, вам интересно... — разочарованно протянула она.
"Если она начнет о сыне, — подумал Иванов, — меня вырвет".
Он вспомнил: Гана с ее широко расставленными глазами тоже была слишком молода и слишком легкомысленна для первой жены. Но разве они оба могли знать, какими должны быть первые жены и первые мужья. Хорошо хоть, что они мало ругались, или до этого просто не дошло?
— У нас мало времени, — напомнил он.
Она относилась к той категории женщин, которые в обществе любого мужчины чувствуют себя безопасно, и ему не хотелось обижать ее. "В конце концов, — подумал он, — это не причина, чтобы быть идиотом. Вначале воспринимаешь их как знакомых, потом начинаешь думать как о женщинах, не дай бог еще на сон грядущий. Когда пишешь, всегда имеешь в виду какую-то конечную цель — по-другому не бывает, — пусть даже призрачную вначале, которую доискиваешься с десятой попытки. А когда знакомишься с женщиной, не имеешь никакой цели, и в этом отношении литература только выигрывает". Плоть имеет свойство возбуждать интерес. (Гд. это отлично помнила и принимала.) Отец бы о такой заметил: "Пигалица! Маленькая собачка — до старости щенок..." Человек, у которого до самой смерти сквозь пиджак шел дым. Годами его лицо становилось неизменным, как старое яблоко. Каждый год Цех швейников выделял отцу курортную путевку в Ялту. Трудно вспоминать.
Там, у хлебосольного Ген.А. Шалюгина, в домике на краю скал, однажды в апреле он беседовал с абсолютно трезвым и грустным Ол. Ефремовым, за два года до его смерти.
Он селился в корпусе недалеко от Дома писателей. Иногда он вместе с отцом обедал в портовых кафе (спускались по крутым дорожкам через старые парки санаториев) и покупали у мальчишек свежую кефаль, чтобы испечь ее в фольге у знакомого повара-грека. Небольшие деньги создавали иллюзию свободы. Уже тогда ему везло, — завистники и враги, разве их не было? Авторы, в которых сидит дидактик. Неопытность пишущего проявляется в том, что в одиночестве он не может работать и не может долго держать себя в одном и том же состоянии — пускай приятном и даже несколько приподнятом вначале, а потом — изнурительном и утомляющем, но так необходимом — темп, что создает тональность. Важно было находиться в нем как можно дольше. Когда ты не способен весь роман, абсолютно весь, эмоционально держать в голове, тогда понимаешь, что он получается — пускай хоть и ежедневно по крохам, но всегда получается, потому что в один прекрасный день ты сам начинаешь удивляться написанному. Мудрости бы или многогранности, несвойственной тебе, потому что ты живешь во времени, а роман — сам по себе, и все остальное лишь накопительство. Или квадратно-гнездовой способ абстракции, чтобы обострить внимание читателя. В некоторых своих романах Грэм Грин занимался такими штучками. Кто поспорит? Надо только понять, что для этого требуется время, что романы пишутся со скоростью жизни, и научиться ждать, не пришпоривая, — тоже искусство, потому что все равно быстрее, чем есть, ничего не получится; и фальшивить не стоит, потому что это всегда заметно. Хороший роман должен иметь хорошо слышимый звук, струну. Когда он так писал? Рассказы больше не удовлетворяли. Об отце он так ничего и не создал. Он всегда много читал, последние годы весьма выборочно, и больше справочную литературу. Иногда стоило читать и плохую литературу, чтобы знать, как не надо писать. Отсутствие хорошей памяти спасало от копирования прочитанного. Оставалось и жило лишь чувство произведения — "запах и вкус", как он себе говорил, и сколько ни старался, ни одной строчки, почти ни одной, — конечно, особенно яркие все же застревали — припомнить не мог, только чувство большого и сильного, если романы были хороши, и он читал их, как гурман, смакуя абзацы и строчки. К тому же он научился видеть, как они делаются: вот здесь и здесь вставлялось или убиралось, добавлялась интонационная ступенька или специально обрывалась, не потому, что у автора что-то не выходило, а потому, что по-иному просто не получалось бы; уж он-то знал. Литература занимала его как способ исследования жизни — метафизический наскок, никак ни меньше. Но потом он и от этого отказался.
Ранней весной стволы деревьев были покрыты нежно-зелеными лишайниками. Кипарисы, чем-то напоминая Гд., неподвижно застывали на фоне моря и светло-голубого неба. Дожди налетали из-за перевала вместе с редким, прозрачным туманом. Отец запомнился именно таким. Незаживающие раны войны. "Орден Красного Знамени, — говорил он, — я заработал неправедно, чужой волей". Любимая невестка. Может быть, поэтому его сын и стал врачом. Но того капитана-танкиста из Пензы не спас. Никудышным врачом. Для такой специальности нужны несколько другие мозги. Каждая смерть делает из тебя калеку. И в двадцать, и в тридцать чувствуешь себя изгоем, к сорока приспосабливаешься к собственной ущемленности (костыли для души — подпорки телу), но всегда делаешь дело с некоторой оглядкой на более одаренных и удачливых. Среди врачебной братии основная часть — работяги, тянут свою лямку до смерти.