Рембрандт должен умереть
Шрифт:
Это камешек в его, Бола, огород. Президент гильдии начинает уже злиться на гнусного старика: не таким он помнит учителя.
– Помните, мастер, того итальянца, который купил у вас «Бурю» Флинка?
– Синьор Руффо. Как же, конечно, помню.
– Он все еще ваш клиент?
– Нет, Бол, он перестал заказывать мне картины лет десять назад. Мы повздорили из-за одного холста, который, как он утверждал, был плохо сшит, и швы разошлись при перевозке. Впрочем, насколько я знаю, с «Бурей» он так и не расстался. Знаешь, Бол, ведь это была лучшая работа Флинка из всех, которые мне доводилось видеть. Он тогда не старался потакать заказчику.
– Он старался быть похожим на мастера ван Рейна. И кажется, получилось
– Да, мне много раз говорили, что у меня получается непохоже. – Рембрандт продолжает насмешничать, словно не замечая, что уже довел Бола до белого каления.
– А что же ваша «Буря», мастер? Вы закончили ее?
– Ты никому не скажешь, Бол? В моем положении нельзя откровенничать ни с кем, тем паче с почтенным председателем гильдии, который наверняка чувствует большую ответственность перед обществом и не станет хранить моих грязных маленьких секретов.
– Я просто спросил, мастер. Впрочем, мне пора идти. Я рад, что вы не очень рассчитывали на деньги за «Цивилиса».
– Постой. Ко мне сейчас нечасто заходят гости, – на лице Рембрандта подлинная тревога. Он еще не наговорился всласть с бывшим подмастерьем. – Да, я закончил «Бурю». Когда я объявил цессио бонорум, то продал ее аптекарю Аврааму Францену. С условием, что он никому об этом не скажет и никому не покажет картину. Не будь этого условия, плату у меня отобрали бы за долги, как отняли дом и все, что у нас было. И мне нечем было бы кормить малышку Нелтье. Жаль, что я не могу показать тебе эту картину. Ты бы понял, что вы с Флинком научились не всему, что я умею. И теперь уже не научитесь, потому что слишком любите деньги. Хочешь, я договорюсь с Франценом, чтобы он показал ее только тебе?
– Не стоит, мастер. Ведь я могу проболтаться. Достаточно и того, что вы хвалите «Бурю» Флинка, – думаю, он и сейчас был бы рад вашей похвале, так что будем считать, что вы уважили его память. Впрочем, на этой, как вы говорите, лучшей его работе стоит ваша подпись.
– Ну, тут уж ничего не поделаешь, – пожимает плечами Рембрандт. – Когда работаешь в мастерской, надо быть готовым к тому, что ее хозяин будет ставить свою подпись на твоих картинах, чтобы их кто-то захотел купить. Так устроен мир. Вот если бы Флинк не погнался за деньгами, когда открыл свою мастерскую, его лучшая картина была бы подписана его именем.
– А вот это звучит уже совсем непочтительно, – Бол повышает голос от обиды за друга. – Вы забыли, что говорите о покойном. Счастливо оставаться, мастер ван Рейн, и удачи вашей… семейной фирме.
Бол почти хлопает за собой дверью – но все-таки не вполне хлопает: для этого он слишком солиден и слишком деликатен.
– Почему он кричал на тебя? – спрашивает спустившаяся из детской Хендрикье.
– Потому что я сказал ему правду.
– Правду о чем? И зачем он вообще приходил?
– Сказать, что нам не заплатят за «Цивилиса». Бургомистру не понравился его головной убор, а пуще всего его вытекший глаз.
– Но ведь он был вождем, и он был одноглазым? Ты же переводил мне из Тацита.
– Я подзабыл латынь, Хендрикье. Может быть, что-то понял не так… Черт с ним, с бургомистром. – Она до сих пор морщится всякий раз, когда он поминает черта. – Сегодня картину доставят сюда, я обрежу ее и продам. Если честно, она и не должна быть такого огромного размера. А пока поработаю немного.
– Опять над автопортретом?
– Да. Хочешь, покажу тебе, он почти готов.
Он разворачивает холст лицом к ней. В первую секунду Хендрикье хочется вскрикнуть от страха. На холсте грубыми мазками написано смеющееся беззубым ртом лицо старика. Это жуткий, полный горечи поражения смех человека, который наконец понял жизнь и ничего
– Это… не похоже на тебя, – выдавливает Хендрикье.
Рембрандт смеется в голос.
– И ты туда же! Наверняка я буду таким, когда соберусь умирать. Это просто старинный сюжет, Хендрикье. Был такой великий художник, Зевксис из Гераклеи, грек. Его картины не сохранились, но древние писали, что это были особенные картины, совсем как живые. Даже птицы прилетали клевать написанный им виноград. У него всегда получалось похоже. Он был очень богат, жил в роскоши – все важные люди заказывали ему портреты. И вот как-то раз он стал писать уродливую старуху. И так разобрал его смех, когда он перенес на картину ее уродство, что от смеха он и умер.
– И в чем мораль этой истории? – спрашивает Хендрикье со слезами на глазах.
– В том, что смерть – смешная штука, особенно когда она позирует тебе, – серьезно отвечает ей Рембрандт.
Он еще не знает, что переживет Хендрикье и что продаст могилу Саскии, чтобы похоронить ее.
21. Никаких оснований
Бостон, 2012
Такого фиаско Штарк не ожидал. Ну, то есть он предвидел, что разговор с Джиной Бартлетт, директором Гарднеровского музея, будет неприятным. Как раз в тот момент, когда в музей вот-вот вернутся его главные сокровища, утраченные двадцать два года назад, вдруг появляется интернациональная шайка-лейка – русский, голландец и сумасшедший местный в армейских ботинках – и начинает нести околесицу о каких-то художниках из Свердловска и красных патрулях. Может такое понравиться директору музея? Вряд ли.
Но Джина Бартлетт, в суровом деловом костюме и простой белой блузке, с короткими светлыми волосами и ледяными голубыми, словно на светодиодах, глазами, не то что озадачена или не рада – она просто не желает ничего знать. Увидев, что профессор явился к ней не один и, видимо, не для ученой беседы об искусстве, Бартлетт атаковала так стремительно, что визитеры были ошеломлены, едва успев войти.
– Профессор Вирсинга, я наслышана о вас. А кто ваши спутники? – спросила она с порога своего кабинета, похожего скорее на гостиную с викторианскими креслами и пятиметровым потолком.
Голландцу пришлось отдуваться за всех и объяснять, что, в сущности, он здесь по просьбе господина Штарка – вот он, – в связи с тем, что господин Штарк принял некоторое участие в возвращении картин, украденных в 1990 году, а теперь обладает некой информацией, которая дает ему основания полагать… Не дослушав, Бартлетт повернулась к Штарку:
– Боюсь, что я ничего не знаю о вашей роли в возвращении картин. Раз уж вам известно о том, что они возвращены – впрочем, мы собираемся распространить об этом сообщение, так что большого секрета нет, – могу вам сказать, что их выкупил один коллекционер и передал нам через своих адвокатов. Простите, а могу я поинтересоваться, кто этот молодой человек? – обратилась она снова к профессору. Но итальянец никогда не позволил бы никому за себя отвечать.