Рентген строгого режима
Шрифт:
Помпобыт барака встретил нас очень приветливо и определил нам два хороших места недалеко от печки.
Что-то будет завтра, думали мы, ложась спать голодными. В суматохе нас забыли поставить на довольствие, а продуктовых запасов у нас, естественно, не было.
На следующее утро, в 9 часов, мы оба были уже в санчасти и стали ожидать появления знаменитой на всю Воркуту Валентины Васильевны Бойцовой, начальника санчасти шахты «Капитальная», и главного врача, не менее знаменитой Ольги Вячеславовны Токаревой. Впрочем, и ту и другую мы не имели права называть по имени-отчеству, а, обращаясь по делам службы, обязаны были именовать «гражданин начальник». В тот день обе они на работу не вышли, видимо, потрясенные вчерашним происшествием, но про нас не забыли и велели явиться к заведующей хирургическим стационаром капитану медицинской службы Кызьюровой. Хирург Кызьюрова, тихая и скромная женщина, коми по национальности, оперировать совершенно не умела и не бралась, за нее все делали фактические хозяева стационара – каторжанин Николай Германович Пономаренко с Украины и Христиан Карлович Катлапс из Риги. Оба – яркие и неповторимые личности. Николай Германович был некрупный мужчина, брюнет с выразительным и приятным русским лицом,
Второй хирург – Христиан Карлович и по характеру, и внешне был полной противоположностью Пономаренко: огромного роста и плотного телосложения, очень красив, хотя было ему уже под шестьдесят, воплощенное спокойствие. Его громовый голос и смех с утра до вечера разносились по всему стационару. Хирургом он был великолепным, до ареста в Риге имел обширную частную практику и жил, по нашим сведениям, небедно... Правда, и у него имелась слабость – побаивался начальства, чего я никогда не мог простить ему... Руки у Христиана Карловича огромные, с толстыми и большими пальцами, и мы всегда поражались, как он этими пальчищами проводит операции на мозге, и какие операции!..
И вот мы оба стоим по стойке смирно перед тремя хирургами, хозяевами стационара, причем двух из них знает вся Воркута, они молча и внимательно рассматривают нас. Мы представились. Наконец они повели нас через весь стационар в его левое крыло. В плане хирургический стационар был как бы «кривоколенным». Палаты, в основном, были большие и светлые, с широкими окнами, но были и маленькие палатки на одну-две койки, в них обычно укладывали заключенных умирать, и поэтому они назывались «смертными». Коридоры в стационаре были широкие и светлые, полы очень чистые, их ежедневно по утрам мыли резиновыми швабрами и скребли осколками стекла. Посередине коридоров лежали чистые половики, на окнах висели и сверкали белизной накрахмаленные марлевые занавески, на стенах висели неплохие копии знаменитых полотен русских живописцев, в том числе и знаменитые «Мишки». В левом крыле стационара находились две палаты, в которых не было больных, обе они были в запущенном состоянии. Одна из них – метров тридцать, другая не больше десяти, но темная. В большой палате стояли два небольших ящика, на вид очень тяжелые. Это и был переносной рентгеновский аппарат, так называемый «палатный», который нам и предстояло смонтировать и запустить. Мы посмотрели на ящики, потом друг на друга – ясно, что двоим рентгенотехникам здесь делать нечего. На этом аппарате нельзя смотреть легкие и желудки, он предназначен для рентгенографирования нетранспортабельных больных прямо на койке. Я сразу понял, что здесь останется работать Саша, а меня куда-нибудь спишут. От этих мыслей я погрустнел, конечно... У Саши было много преимуществ: во-первых, срок всего десять лет; во-вторых, он сидел уже четыре года; в-третьих, он работал на шахте № 9 – 10 рентгенотехником. Все три хирурга с нетерпением ждали, что мы скажем, и мы, вздохнув, рассказали об аппарате все, что знали, не вскрывая ящиков. Хирурги очень расстроились, узнав, что аппарат не «настоящий», и стали дружно ругать начальство, которое не заботится о заключенных, требует только добычи угля и столько лет не может оборудовать в лагере рентгеновский кабинет. Особенно горячился Пономаренко... Мы с сочувствием слушали врачей, но помочь ничем не могли... Потом Кызьюрова сказала, что она разрешает нам жить в стационаре, в этих палатах, и питаться в столовой санчасти, что нас, конечно, устраивало...
Оставшись одни, мы раздобыли инструменты и не спеша извлекли из ящиков аппарат, собрали его и убедились, что аппарат исправно выдает рентгеновские лучи; мы так же не спеша разобрали его, и опытный лагерник заявил, что нам не следует горячиться и собирать и налаживать аппарат мы будем не меньше недели. Я с ним не спорил, я понимал, что мне здесь не работать и Саша «тянет резину» только ради меня, чтобы я мог подольше покантоваться в санчасти... Как мы и предполагали, рентгенотехником назначили Эйсуровича. Саша заметил только, что надо уметь быть вторым, чего, надо признаться, я никогда не умел, такой уж у меня характер. Как Саша решил, через неделю мы выдали первый рентгеновский снимок перелома голеностопного сустава, снимок получился плохой, но оба хирурга были в полном восторге, они увидели, в каком положении находятся разломанные кости и что надо с ними делать.
В маленькой комнате мы оборудовали фотолабораторию, в ней же я поставил деревянный топчан с матрасом и подушкой, на котором спал ночью или валялся днем... Саша устроил себе ложе в большой комнате, жили мы дружно, иногда к нам заходили ходячие больные, некоторые на костылях, кое-кто опираясь на палки или просто держась за стены.
Иногда навещал нас врач-терапевт Лесничий из Одессы, красивый, импозантный мужчина, он был, что называется, душой общества, всегда веселый, готовый выслушать или рассказать острый анекдот, кроме того, он отлично пел под гитару русские классические романсы и знал несметное количество цыганских – «макаберных» – напевов. Мы слушали его часами как завороженные...
Заходил к нам и Ростислав Муравьев, ученый-физик из Киева, передвигался он с трудом, согнувшись в три погибели и держась за стенки. Ростиславу неудачно сделали аппендектомию на каком-то лагпункте, пьяный хирург внес ему в брюшину инфекцию, и его с трудом спасли Катлапс и Пономаренко. Резали они его вдоль и поперек несколько раз, пока наконец не изрекли:
– Будешь жить!
Забегая вперед, скажу – из газет мы узнали, что в Киеве Ростислав Муравьев был вторично предан суду, изобличен как немецко-фашистский злодей и каратель, и после опроса многочисленных свидетелей, а суд был открытый, Муравьева приговорили к расстрелу, и приговор всеми присутствующими был встречен с удовлетворением. Но тогда мы об этой деятельности Ростислава ничего не знали, считали, что сидит просто за плен.
Однажды
Недолго, к сожалению, продолжалась наша спокойная жизнь в импровизированном рентгенкабинете, через некоторое время, в начале октября 1949 года, я тяжело заболел. Мой железный оптимизм дал трещину, и я сломался. Вначале я почувствовал, что ежедневно к вечеру у меня поднимается температура, я стал нехорошо кашлять, плохо спал, по ночам обливался потом. В общем, я понял, что мой зарубцевавшийся туберкулез легких, дремавший после блокады в Ленинграде, проснулся. Я загрустил, все мне стало неинтересно, жизнь представлялась бессмысленной и кошмарной, днем я ходил гулять по лагерю, подходил к колючей проволоке и смотрел на кусочки вольной жизни, на свободных и счастливых людей, на ненцев, носившихся по мокрой тундре на нартах в оленьей упряжке... И я решил про себя – не сопротивляться болезни, к врачам не обращаться и дать туберкулезу тихо и незаметно унести меня в другой, наверное, лучший мир, без колючей проволоки и вохряков с собаками... Чтобы не мешать Саше своим кашлем по ночам, я закрывал дверь в свою конуру, в свое последнее убежище на нашей грешной и неуютной земле... Я стал быстро худеть, терять силы, температура к вечеру поднималась до тридцати восьми. Все жe я не сумел хорошо замаскироваться, и Саша стал приставать с расспросами, но я попросил его никому и ничего не говорить, иначе, убеждал я его, Токарева отправит меня в Сангородок, а это уже все, конец... Но все же Саша, видимо, сказал что-то врачам, и как-то вечером ко мне как буря ворвался Пономаренко, рукава белого халата были закатаны по локоть, на шее болтались трубки фонендоскопа. С места он напустился на меня: что с вами? почему у вас такой дохлый и кислый вид? что вы чувствуете? Тут же он сбросил с меня одеяло, задрал рубашку и со словами – дышите, не дышите, стал меня выслушивать и выстукивать. Я выполнял все его команды как автомат, его напору нельзя было не подчиниться. Врачом Пономаренко был великолепным и безо всякого рентгена поставил мне диагноз – туберкулез легких в стадии обострения. Рявкнув напоследок: «Стыдно, батенька!» – он убежал, сердито хлопнув дверью. Николай Германович правильно понял мое состояние и не одобрил его...
Не прошло и получаса, как ко мне вошли два здоровых санитара, уложили меня на носилки, укутали одеялами, как могли, и понесли через двор в терапевтический стационар. Медработники из терапии окружили меня, я ведь для них был свой, хотя не успел еще поработать на медицинском поприще. Учитывая мое состояние, меня поместили в маленькую, «смертную», палату. Врачи хотели создать для меня наилучшие условия, а не потому, что думали, что я не выкарабкаюсь... Все врачи и фельдшера окружили меня заботой и вниманием, особенно долго со мною возился и проводил «психотерапию» немолодой уже военный врач Александр Давидович Душман, старый лагерный волк, посаженный еще в 1937. Душман был очень милый, добрый и вообще хороший человек. Он как-то сразу понял мое психическое состояние и старался поставить меня на «другие рельсы»... Он убеждал, что я еще очень молод, что в нашей горячо любимой Родине совершенно не известно, что может произойти завтра, не может же эта чудовищная лагерная система существовать вечно!
– Ну а если сдохнет наконец Сталин, нас выпустят? – приставал я к нему.
– Ну, не думаю, – обычно отвечал Душман, – Политбюро-то останется, и не в их интересах будет что-то менять...
Вся обстановка в стационаре, и особенно заботливое и товарищеское отношение ко мне, изменили мое настроение, и я перестал мрачно смотреть на будущее...
В стационаре работала вольнонаемная пожилая медицинская сестра, к сожалению, забыл ее фамилию, это была седая и очень строгая дама. Говорили, что ее муж погиб в 1937 году, она тоже долго просидела в лагере в Воркуте и, освободившись, не получила права выезда. Я не знаю, почему она стала относиться ко мне не так, как ко всем, возможно, я чем-то напомнил ей сына; во всяком случае, она очень тактично и деликатно стала поднимать меня с кровати. Кроме обычной баланды и каши, я стал получать и домашние вкусные вещи – то помидор, то большую котлету или яйцо, вкус которого я давно забыл... Как-то я шел по коридору и случайно подслушал разговор медсестры с больным зыком. Зык предложил ей купить золотые зубы и коронки, он их держал на открытой ладони, меня он в тот момент не видел. Сестра остановилась, смерила его гневным взглядом и резко ответила:
– Никогда больше не смейте предлагать мне эту гадость!
Она, конечно, знала, да и я тоже знал, что блатные воры вступали в сговор со сторожем морга, и за мзду он разрешал ворам выламывать золото из покойников, убитых или умерших...
Пролежав около месяца в маленькой палате, я стал быст ро поправляться, температура нормализовалась, и передо мной вновь встал вопрос – что будет со мной дальше? Вскоре меня перевели в общую палату, где я и устроился на кровати около печки. Кроме меня в палате находилось еще человек восемь, большинство тяжелобольные. Рядом со мной лежал бандеровец по фамилии Баран, как его звали, я уже не помню. Интересный тип, молодой, высокий, могучего спортивного сложения, он и в самом деле имел разряд по боксу, но, что меня удивило, по профессии Баран был священником! Бывает же такое в жизни... С ним произошел очень неприятный эпизод, посадили Барана в БУР за какое-то нарушение режима, и он сидел там тихо и мирно, но однажды БУР посетил какой-то офицер из надзорслужбы, Баран почему-то ему не понравился, и он стал «тянуть» его, то есть всячески оскорблять, причем безо всякого повода. Баран, как и следует священнику, молча, по-христиански сносил оскорбления, но когда офицер перешел всякие границы, христианский дух у Барана испарился, и, встав в боксерскую стойку, он выдал офицеру прямой в челюсть. Этого офицер, конечно, не предвидел и, пролетев по коридору метров пять до двери, спиной распахнул ее и кубарем, через голову, вылетел на улицу. Зыки, видевшие эту картину, так и покатились со смеху. Начальник лагеря майор Воронин был не лишен чувства справедливости и посадил Барана всего на пять суток в карцер, решив, видимо, что дурак офицер спровоцировал зыка, а майор ведь мог создать и «дело», и уж пятью сутками тут Баран бы не отделался... Однако из карцера Баран вышел в очень плохом состоянии и попал в стационар с резким обострением туберкулеза легких.