Рентген строгого режима
Шрифт:
Как-то в декабре 1949 года, днем, в комнату, где работали Миша Сироткин и Илларий Цейс, вошла среднего роста худенькая женщина с красивым, тонким, интеллигентным лицом, большие серые глаза смотрели на нас с печалью и сочувствием, ее волосы (мне показалось почему-то, что они с сединой) были покрыты простым русским платком. Михаил Иванович встал из-за стола и подошел к нам:
– Познакомься, Олег, это Мира.
Женщина протянула мне маленькую тонкую руку.
– Уборевич, – как-то просто сказала она.
Меня что-то толкнуло, и я стал внимательно ее рассматривать, особенно поразили меня грустные глаза, небольшой волевой рот, углы губ были трагически опущены... «Многое, бедная, наверно, пережила», – подумал я. Мира показалась мне
Заканчивался 1949 год. 21 декабря мне исполнилось тридцать пять лет, а Сталину стукнуло семьдесят, это надо же, такое совпадение... Все мои друзья подшучивали, советовали послать «отцу родному» поздравительную телеграмму, может быть, он, по доброте душевной, сбросит пять или десять годочков...
– А вдруг прибавит? – острил я, но прибавить мне могли только пулю...
Смеху было много, и вдруг раздался вопль дневального: «Внимание!» Этот вопль по старинной лагерной традиции и в самом деле означал «отнесись к себе со вниманием»: если кто-либо занимался запрещенным делом – прекрати немедленно, если кто-либо читает или, не дай бог, пишет – спрячь немедленно. Команда «внимание» подавалась только в случае, если в барак входил кто-либо из вольных. И вот в этот треклятый вечер в секцию входит охранник из надзорслужбы, просто так, ни за чем, поглядеть, все ли у нас в порядке. У нас было все в порядке, все стояли у своих кроватей по стойке смирно и ели сержанта глазами. Сержант молча оглядел всех, и вдруг его взгляд упал на мою чудную, рыжеватенькую, как у Ленина, капитанскую бородку.
– А разрешение на бороду у тебя есть? – сакраментальный вопрос...
Разрешения у меня, конечно, не было, и вот охранник ведет меня через весь лагерь в баню, и там, в парикмахерской, машинкой под ноль, состригают мою единственную гордость и радость, мою бородку... Моему огорчению не было предела... Я так уже привык к ней, так было приятно, задумавшись, с умным видом почесать ее ногтями. Но когда сволочь сержант привел меня обратно в барак, поднялся ужасающий хохот и свист, все с отвращением рассматривали мою «голую мерзость». Больше всех суетился наш милый бригадир Юра Шеплетто. Он так натурально плевался и так изощренно ругался! Несчастные, всего лишенные зыки были рады даже такому развлечению, хоть что-то... Так я встретил с бородой и проводил без бороды свой тридцать пятый день рождения...
Огорчало меня, что никто не хотел играть со мной в шахматы, после вечерней поверки все бараки запирались, и заняться было просто нечем, а все любители шахмат играли хотя и яростно, но слабовато, а так как проигрывать никто не любит, все избегали со мной сражаться...
– У меня не стоит на тебя мой шахматный ...й, – доверительно говорил мне Вася Михайлов и садился играть с Бруно Мейснером или с Мишей Сироткиным, и они играли до полного отупения. Иногда играли и на интерес – проигравший матч из десяти партий должен был ежедневно после подъема громогласно провозглашать:
– Товарищи! Минутку внимания! Сообщаю всенародно и во всеуслышание, что я являюсь безграмотным шахматным маралой, свистуном и ничтожеством! Мой доблестный противник Бруно Иванович Мейснер, выигравший у меня труднейшее шахматное единоборство, является, безусловно, величайшим шахматным стратегом и знатоком дебютов, миттельшпилей и эндшпилей! В 45-м томе моих шахматных трудов я много страниц посвящу разбору гениальных решений труднейших позиций, которые осенил своим талантом доблестный Бруно Иванович! Проиграв матч, я обязуюсь
И что вы думаете – каждое утро Бруно подставляет руки и спину, а невысокий Вася, кряхтя и чертыхаясь, напяливает на него бушлат, Бруно, конечно, ерничает, изображает капризного барина...
Случались в бараке и забавные происшествия, хоть как-то нарушая однообразную серую похожесть дней и ночей... Как-то утром, проснувшись после вопля «подъем», я увидел своего соседа слева Сергея Михайловича, который, в одной короткой рубашке, чертыхаясь, что-то искал, даже заглянул под мой матрас и под одеяло.
– Что вы ищите, Сергей Михайлович?
– Черт знает что, куда-то запропастились мои кальсоны, – услышал я сердитый ответ.
Сережа долго возился, ругался, заглядывал под кровати, тряся перед моими глазами мужскими достоинствами, перекидал одеяла и подушки и, так и не обнаружив кальсоны, натянул ватные брюки на голое тело и пошел умываться. В этот момент мой сосед справа «грек» Вася Михайлов высунул черную голову из-под одеяла и принял сидячее положение, озирая черными большими глазищами ненавистные стены и потолок барака. Вася сопел, кряхтел, просыпался с трудом, накануне он до двенадцати часов играл в шахматы с Мишей Сироткиным. Повозившись в кровати, Вася вдруг спрашивает меня:
– Олег, ты не знаешь, почему на мне двое кальсон?
Тут все и прояснилось с кальсонами Шибаева. Оказывается, укладываясь спать, Вася по рассеянности поверх своих кальсон одел еще и кальсоны Шибаева, которые лежали неподалеку. Остротам и веселым предположениям не было конца...
Как-то в январе 1950 года произошел эпизод, поразивший меня своей символичностью. В лютую стужу мимо окон нашего филиала несколько десятков заключенных волокли по дороге новую высоченную угловую вышку, которая своими очертаниями напоминала мне марсианскую машину из романа Герберта Уэллса «Война миров». Мороз был страшный, заключенные покрылись инеем, но упорно толкали вышку вперед. Против наших окон дорога проходила через большой косой ухаб, и когда вышка «подъехала» к ухабу, она неожиданно сама поползла вниз, затем медленно накренилась и рухнула, превратившись из «марсианской машины» в плоский блин из белых бревен и досок.
Мы злорадствовали. Вид у зыков, тащивших вышку, был ужасен: продрогшие, полуголодные, с обмороженными и небритыми лицами. На эту работу попадали обычно полуинвалиды, или ЛП, или недолечившиеся шахтеры после травмы, или хилые немцы из числа осужденных военнопленных. Посмотрев на кучу обломков, зыки не спеша ушли, им было все равно, что делать. Прошло несколько часов, и, к нашему изумлению, по той же дороге те же зыки потащили вторую вышку. Мы все бросили работу и сгрудились около окон, ожидая, что будет дальше. Медленно вышка подъехала к ухабу, и история повторилась – вначале сооружение поехало само, потом наклонилось и рухнуло с грохотом на обломки первой вышки. Мы были в восторге... Но я уже тогда подумал, что это провидение подает нам знак – ждите, родимые, скоро вся лагерная система рухнет, как эти вышки... Знак-то был, но ждать пришлось еще очень долго. Примерно в то же время у меня появилась нахальная привычка – вышибать окурок из мундштука с оглушительным хлопком, все вздрагивали, и мне это нравилось... Вопрос, куда летит окурок, меня не волновал. Однажды после очередного такого «выстрела» по комнате постепенно стала распространяться омерзительная вонь от горящей тряпки. Все завертели головами, и вскоре обнаружилось, что горит чей-то бушлат, окурок попал в карман и дело свое сделал. Бушлат сорвали с вешалки, залили его водой, но где там – четверть бушлата сгорела начисто. Пришлось открывать все двери и форточки и долго проветривать помещение. Но все получили полное удовлетворение, когда выяснилось, что сгорел именно мой бушлат... Я решил, что моя судьба не дремлет, и шутить мне с ней не следует, и прекратил свою «стрельбу»...