Ретушер
Шрифт:
– Ты еще здесь? А, да-да! – говорит Борис Викентьевич, выдвигает ящик стола, вынимает из ящика конверт, протягивает его отцу.
– Вот эти. Сегодня к вечеру. Иди!
Отец берет конверт, но остается на месте.
– Что? А, твой рапорт! – Борис Викентьевич широко улыбается. – Я им задницу подтер, Миллер. Понял? Ты что, еще ничего не понял? Иди. Вечером проверю твою работу!
Почему отец не освободился раньше? Почему он, раз уж все равно шел вперед и назад дороги уже не было, не начал использовать дар по
Власть так и играла на кончике его скребка.
Он ее не замечал? Не хотел замечать! Никогда не поверю, что он о ней не думал. Она же была близка.
Около полудня, лежа на спине, я проснулся, медленно открыл глаза, склонил голову набок. На стуле возле кровати покоились мои вещи вперемежку с ее вещами. Из кухни доносилось шипение масла на сковороде. Этот звук меня и разбудил. Я спустил ноги на пол – ее туфли лежали рядом с моими ботинками, – с трудом поднялся, стащил с кровати простыню, набросил простыню на себя и вновь сел: выпитое вчера вечером бродило в моей крови, пульсировало в висках.
Я обхватил голову руками, потер ладонями лицо и почувствовал: на меня смотрят. Она стояла в дверном проеме, мой халат был плотно обернут вокруг ее стройного тела, влажные волосы были забраны в пучок на макушке, выбившиеся из него пряди обвивали высокую шею. Еще не совсем Лиза, но очень, очень близко.
– Доброе утро, Генрих! – сказала она.
– Терпеть не могу это имя! – сказал я капризно: не иначе как похмелье!
– Завтрак готов, Гена! – улыбнулась она, давая понять, что прощает и мой каприз.
– Я плохо себя вчера вел? – спросил я с некоторой настороженностью.
– Ты выгнал своего друга, – сказала она.
– Кого? Кольку? О, черт! Почему?
– Вы начали спорить…
– О чем? О чем мне с ним спорить?
– О твоем отце.
– И что же?
– Он говорил – твой отец был болен. Ты говорил – здоров.
– Понятно, – протянул я. – А ты?
– Что я?
– Ты как думаешь?
– Он был здоров.
Тем утром меня можно было взять голыми руками. Устраивать на меня охоту, выстраивать загонщиков, вывешивать флажки или приманивать было лишним. Татьяна попала в точку: сходство с Лизой плюс ситуация моего полного раздрая. Втираться в доверие, плести кружева – во всем этом не было необходимости.
Даже когда я после завтрака начал довершать начатое, начал выворачивать на пол ящики из стеллажа, а потом складывать ворохи бумаг и фотографий в пакеты, она меня не остановила. Ей и это было на руку. Правда, увидев мое рвение и беспощадность к плодам многолетней работы, Татьяна спросила:
– Ты все это собираешься выбросить?
Я распрямился, брезгливо отряхнул пальцы.
Она сидела за рабочим столом. По-прежнему в моем халате, поджав под себя босые ноги. Она пила сок из высокого стакана, а на столе перед ней
– Конечно! – Я кивнул. – Больше к этому не притронусь. Уж к скребку – точно. Зачем мне тогда это хранить?
– И что же ты будешь делать? – Она отпила глоток.
– Что-нибудь придумаю! Надо что-то поменять. Обязательно. Лучше всего – поменять все. И начать прямо сейчас. Поедем куда-нибудь? Просто – сядем в машину и поедем. Ты, я. Дорога накручивается на колеса.
– Очень поэтично!
– Я серьезно. Поехали? Можно позвонить ветеранам, бывшим сослуживцам отца. Он мне говорил – есть прекрасный пансионат. На берегу реки.
– Какой?
– Неважно! Вот только сожгу этот мусор, – я наподдал один из пакетов – и вперед! Ты как?
Она согласно кивнула. Таким образом, винить нужно только меня: я сам полез в петлю.
Мы выехали часа через три. Мне лучше было бы отлежаться, но отступать я не мог. Делая круг по двору, я увидел, как возле мусорных баков дотлевают выброшенные мною пакеты: всегда найдется пироман, который, поднеся спичку, якобы отрежет пути отступления. Нашелся он и на этот раз.
– Не жалко? – спросила она.
– Нет, – твердо ответил я. – В крайнем случае начну снова.
– А тебе уже хочется начать?
На этот раз я задержался с ответом.
Конечно, в том, что я вытащил свои материалы на помойку, была поза. Не выбросил же я следом за ними аппаратуру! И не позвонил шакалам: набежала бы целая стая, узнай хотя бы один, что Миллер собирается устроить распродажу.
Я посмотрел на Татьяну. Она улыбалась. Улыбалась и провоцировала, но тогда мне это в голову не пришло. Я подумал, что такими вопросами она хочет укрепить меня, поддержать.
– Еще не знаю, – сказал я.
– И поэтому ты положил в сумку фотоаппарат?
Я уже рулил по улице, собирался обойти стоявший у тротуара автобус.
– Не может быть! – Нажав на педаль тормоза, я чуть было не подставил свою «шестерку» под удар шедшей сзади машины. – Не может быть! Надо вернуться! Я его выложу!
– Поехали! Поехали! Ты же предлагал мне сфотографироваться. Вот у тебя и будет возможность… – Она запнулась и, видя, что я не собираюсь разворачиваться, как ни в чем не бывало продолжила:
– Пока ты таскал на помойку пакеты, звонил твой следователь.
– Какой «мой» следователь?
– Который с тобой разговаривал.
– Понятно! После ресторана. Что ему было надо?
– Хотел пригласить на беседу.
– Зачем?
– Ну, этого он не сказал, но просил передать, что тот шоферюга, тот, который наехал на вас с отцом, покончил с собой. Перерезал себе вены. Следователю я сказала – ты уехал.
Мы ехали долго. Раза два сбивались с дороги, спрашивали, как проехать к пансионату. Ели взятые с собой бутерброды, пили чай из термоса и колу из купленных у дороги жестянок. Выходили размяться – «мальчики налево, девочки направо», – к машине я пришел первым: Татьяна вернулась с букетиком земляники.