Революция отвергает своих детей
Шрифт:
Но студенты ухитрялись как-то выкручиваться. Некоторые получали посылки из деревни от родных или знакомых; другим помогали деньгами родители или городские друзья. Немалая часть студентов подрабатывала физическим трудом, например, очисткой тротуаров от снега, переводами и частными уроками иностранных языков. В условиях нормированной, я бы сказал, почти школьной системы учебы это отрицательно отражалось на успеваемости студентов.
Большинство иностранных студентов, в основном дети эмигрантов, регулярно получали от МОПРа дополнительно 200 рублей. Таким образом, мы имели по 340 рублей в месяц, но даже при такой сумме
В то время меня беспокоило иное. С той поры, когда в начале 1939 года закончилась большая чистка, я думал, что прошли и страшные времена сексотства и доносительства. Я считал их неотъемлемой частью периода чисток. Но вскоре мне пришлось убедиться в противном.
Я дружил с одной студенткой. Не буду ее описывать, потому что она все еще живет на Востоке. Она принадлежала к тем немногим людям, с которыми я мог говорить откровенно. Во время наших долгих прогулок в Парке культуры или вдоль Москвы–реки мы беседовали с ней на самые разнообразные темы, интересующие молодежь всех стран иногда мы говорили и о вещах, угнетавших нас в Советском Союзе. Подобные разговоры были для нас обоих жизненной потребностью.
Однажды, встретив меня в коридоре института, она шепнула:
— Володя (так меня называли в Советском Союзе), нам нужно будет сегодня вечером поговорить наедине очень серьезно.
С нетерпением ждал я вечера. Сначала она взяла с меня обещание:
— Обещай мне, что ты никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не расскажешь о том, что сейчас услышишь от меня.
Я пообещал (и обещание это сдержал).
— Обещай мне также, что ты никогда не выдашь своим поведением, что знаешь мою тайну.
После того, как я дал и это обещание, она сказала прерывающимся голосом:
— Уже несколько дней, как я работаю на НКВД. Меня вызвали и дали подписать бумажку, что я обязуюсь сообщать все сведения, которые от меня потребуют, и не буду никому говорить о моей деятельности. Мне дали задание регулярно писать донесения о некоторых студентах. Для этой работы я получила другое имя, которым и должна подписывать донесения.
— О чем же ты должна сообщать? О враждебных высказываниях против партии?
— Не только об этом. Об этом много не напишешь. Я должна сообщать обо всем, что эти люди мне будут рассказывать. Обо всем, что, хотя бы косвенно, имеет отношение к политике.
— Я тоже в твоем списке?
— Нет, пока еще нет. Но я убеждена, что они меня спросят и о тебе. Мне сказали, что это только начало и что потом я получу другие задания. Не знаю, смогу ли я тогда умолчать о твоих высказываниях. Не думаю. Так что прошу тебя, начиная с сегодняшнего дня, не говорить со мной на политические темы.
Я посмотрел ей в глаза. Она была грустна, грустна потому, что отказалась от откровенных разговоров со мной, приносивших и ей такое облегчение. Чувствовалось, что обязанность работать на НКВД лежала у нее камнем на сердце. Я это ясно ощущал, но после ее рассказа я знал также, что у нее не было
То, что она рассказала мне о том, как ее завербовали, рассказала со всеми подробностями (я не хочу их приводить здесь, чтобы не навести НКВД на ее след) было, вероятно, наибольшим проявлением дружбы, какое мне довелось когда-либо встретить в жизни.
Как ни был я подавлен ее рассказом, меня ужаснуло и другое. По–видимому она была не единственной. Были, значит, и другие студенты и студентки, которые доносили в НКВД обо всех разговорах в институте и общежитии!
Много ли было таких? Мысленно я обвел взглядом круг знакомых мне студентов и студенток. Кто из них мог донести в НКВД? Никого из моих знакомых я не считал на это способным. Но можно ли быть уверенным? Мог ли я, например, подумать, что эту студентку заставят писать донесения в НКВД? А какая гарантия, что не заставили других моих знакомых? Найдут ли они в себе мужество сказать мне, нарушив тем самым данное ими обязательство хранить глубокую тайну? Мне стало жутко. Любое, даже самое незначительное, политическое замечание может попасть в еженедельные письменные донесения и быть передано в НКВД. Я не был, правда, настроен антисоветски, но разве не вырывались и у меня иногда замечания, несозвучные «линии»? С этого дня я решил быть еще осторожнее, во всех политических разговорах придерживаться «линии», по возможности скорее переводить разговор с политических тем в «нейтральную» плоскость.
Я уже четыре недели учился в институте, когда утром 3 октября 1940 года внезапно наступил крутой поворот во всей студенческой жизни.
Кто-то, случайно вставший раньше, принес газету и барабанил теперь в двери, крича: «Стипендии отменили!»
— С ума спятил, дурак! — сказал мой товарищ по комнате, но все же стал быстро одеваться. Я последовал его примеру. Когда мы вышли в коридор, нарушитель спокойствия был уже окружен группой студентов. Держа в руках «Правду», он вслух читал постановление президиума Совета народных комиссаров СССР о введении платы за обучение в старших классах школ и в вузах.
«Принимая во внимание подъем материального благосостояния трудящихся», — начал читать он. Такое вступление не предвещало ничего хорошего.
Сначала речь шла о введении платы за обучение в трех последних классах десятилетки. Затем следовал удар, направленный на нас.
«За обучение в высших учебных заведениях СССР устанавливается следующая плата:
а) В высших учебных заведениях, находящихся в Москве, Ленинграде и столицах союзных республик — 400 рублей в год;
б) В высших учебных заведениях, находящихся в других городах— 300 рублей в год;
в) В музыкальных, художественных и театральных высших учебных заведениях — 500 рублей в год.
Плата за обучение в данных учебных заведениях: должна вноситься равными частями дважды в год: к 1 сентября и к 1 февраля.
Примечание: Плата за первое полугодие 1940/41 школьного года должна быть внесена не позже 1 ноября этого года».
У присутствующих вытянулись лица. Не только потому, что вообще была введена плата за обучение, но, прежде всего из-за того, что первый взнос нужно было сделать до 1 ноября.