Рифы далеких звезд
Шрифт:
«Ненормальная», — мысленно произнес сын, никогда прежде не позволявший себе не то что говорить, но даже думать такое. Усталость и бессонница выбили его из колеи.
— Так, значит, отдала цыганам?.. А им ты о крысе сказала?
— Нет. И о червяке тоже…
Она продолжала рассказывать. В ее больном рассудке одно видение рождало другое. Крыса шевелила шершавым, словно посыпанным перхотью хвостом, гнездо шевелилось, точно оттуда вот-вот высунутся омерзительные мордочки крысят.
Учитель не слушал мать. Он распахнул дверь и окна (может быть, надеялся, что сквозняк развеет весь этот бред), чиркнул спичкой, затопил печь и пошел за котелком, чтобы нагреть для больной воды.
Маккавей лег у бабушки в комнате. Спать было рано, но что еще делать, если в доме все пошло кувырком. Отец поставил греть воду, и дно медного котелка шипело
Жесткий край одеяла касался щеки, голова тонула в подушке с шуршащими куриными перьями, мальчик ощущал в этом шуршании запахи сарая, где спали куры и все было белым от птичьего помета. Он поворачивался на спину, чтобы не чувствовать неприятного запаха подушки, но теперь куриным духом тянуло из-под сбитого ногами одеяла… Странно: ему казалось, что, если вслушаешься, — различишь под кроватью писк цыплят, а если нагнешься — увидишь приютившуюся у ножки кровати наседку, она распустила крылья и время от времени издает тихий, предостерегающий звук, а цыплята, высунув головки из-под крыльев, настораживаются.
Сон сморил его, и вместо наседки с цыплятами он увидел маму. Как она вошла? Ведь двери нет. И стены, у которой стоял шкаф, тоже не видно. Крыша дома висит в воздухе, а окна будто нарисованы на небе — ничего не соединяет их с домом, хотя они находятся там, где всегда… В этой огромной, без стен, комнате стоит один-единственный стул, и мама опускается на него. Выздоровевшая и такая красивая… Мама отдыхает, уронив руки на колени. Шелковое платье с узором из разных-разных цветочков — больше всего там оранжевых — чуть шевелится от дуновения ветерка. Но что у мамы в руках? Что-то округлое, похожее на те куличи, которые вчера стояли на шкафу. Может, мама спрятала их прежде чем они достались цыганам? Она сидит и улыбается. Ее лицо — под глазами и на лбу — усеяно коричневыми пятнышками. В точности такие же были у нее перед тем как у Маккавея родился младший братик. И сама она располневшая, как тогда. В ее молчании, в ее позе угадывается робкая ласка.
«Прячет кулич от бабушки и не знает, что в нем червяк…» — подумалось Маккавею. Его мысли блуждали по пустому дому и разбудили паука, закачавшегося на длинной, от неба до земли, паутине. Потом раздался скрип — словно кто-то царапал ногтем по стеклу. Мальчик оглянулся, но ничего вокруг не заметил. Тогда он снова повернулся к маме. Складки платья на ее коленях шевелились. Шелк сморщился, как будто его прожигали горячим угольком, и в черную дырочку просунулась голова червяка с белесыми подслеповатыми глазками. Это был, наверно, тот самый червяк, что испоганил куличи на шкафу. Глазки его зыркнули туда-сюда, обвели взглядом странный дом с подвешенной к небу крышей, и когда Маккавей шевельнул губами, чтобы окликнуть маму, которая спокойно сидела, ни о чем не подозревая, он заметил, что белесые глазки стали вдруг золотистыми и обрисовалась детская головка с локонами вдоль ушей. Он ожидал, что мама возьмет на руки диковинного ребеночка, но тут сверху послышался шум и он увидел кукушку. Она стремительно подлетела к окну, пронеслась сквозь стекло, не разбив его, как будто это было не стекло, а тонкая лента тумана, описала круг и устремилась к маме. «Сейчас вонзится коготками и унесет…» — испугался мальчик, но случилось другое. Кукушка, со свистом хлопая крыльями, пролетела низко над мамиными коленями и спустя мгновение унесла в клюве существо с белесыми глазками.
Маккавей открыл глаза, испуганный, с колотящимся сердцем. Вокруг царила непроглядная тьма. Лишь несколько звездочек мерцали за мокрыми стеклами окна. От страха хотелось закричать, но он удержался, боясь разбудить в соседней комнате больную мать. На стоящей рядом кровати мерно, с присвистом, дышала бабушка. Он подошел на цыпочках и шепнул ей на ухо: «Бабушка, ты ведь спрашивала меня о кукушке. Она летает по нашему дому, я видел, как она впорхнула в окно…»
Бабушка спала крепко, голос мальчика был бессилен вырвать ее из омутов сна. Уже привыкшим к темноте глазам Маккавея ее сухонькое, изборожденное морщинами лицо казалось твердым комом земли, потрескавшимся от немилосердных лучей летнего солнца…
Весна
Мальчик тоже выздоравливал. Кошмары, навещавшие его каждую ночь, пока хворала мама, да и позже, стали рассеиваться. Сны приходили радостные, светлые. Маккавей либо купался в реке с такой прозрачной водой, что было видно, как на дне заводей шевелятся тени ивы, либо гулял по омытой росою траве, и в каждой росинке отражались его рыжие волосы — куда бы он ни взглянул, перед ним вспыхивали робкие огоньки. С назойливым постоянством его сны посещала кукушка. Неожиданно вылетала откуда-то, ее пронзительное «ку-ку» эхом прокатывалось по котловине и долго не могло стихнуть. Маккавей забыл о крысе, не думал больше о червяке, который испоганил кулич. И лишь воспоминание о том, как кукушка промчалась над мамиными коленями, оставив в складках платья черный, точно прожженный сигаретой след, приводило его в трепет, нагоняло смутное предчувствие беды, которое закрадывалось в сердце, едва сон касался его век. Образ этой беспокойной, преследовавшей его птицы, чьи крики заполняли небо, связывался у Маккавея с мыслью о бабушке: стоило ему заслышать над головой шорох кукушкиных крыльев, как перед ним возникали устремленные вдаль старушечьи глаза, в которых светились ожидание и ненависть…
Уже давно выветрились из памяти бурные ливни, когда прибывшая вода подмывала берега Огосты. Погода установилась. На ранних черешнях уже появились первые розовые сережки, мальчишки, обдирая колени, карабкались на гладкие стволы, и губы их пряно пахли летом и черешневой смолой. Песни лягушек, ночи напролет оглашавшие озерки за рекой, стихли, оборвались. Подступало лето — с иными запахами и звуками более густыми и прочными, с иными птичьими голосами, — но среди заколосившихся нив под высоким небом по-прежнему царила песнь жаворонков. От заводей тянуло рыбьим запахом. По вечерам, когда закатное небо смотрелось в реку и тишина ощущалась не только в неподвижности водной глади, но и в пурпуре отражавшегося в воде неба, начинала резвиться плотва. Это значило, что лето уже близко.
У сельских ребят были любимые заводи, где они обычно купались. Одна из них находилась на западном краю села — неглубокая, с дном, устланным мелкой галькой. В том месте, где она подступала к карстовым склонам холма, вода всегда была холоднее — там бил ключ. В этой заводи купались ребятишки поменьше. Вода была им по грудь, и неумелые пловцы могли без всякой опаски не только окунаться с головой и елозить по дну с открытыми глазами, наблюдая, как мимо проносятся золотистые рыбки, но и прыгать со скалы туда, где поглубже, зачастую обдирая о песчаное дно носы и лбы.
Другая заводь лежала у железнодорожного моста. Вклинившись в глинистый берег, она переходила в большую подводную пещеру. Высокая осина, которая еще удерживалась на берегу, хотя река долгие годы подмывала ее корни, затеняла заводь — и то ли из-за глубины, то ли из-за зеленоватых сумерек, струившихся сквозь ветки старого дерева, заводь всегда казалась темной.
Каждый год в половодье глубина заводей менялась. Там, где прежде было мелко, вдруг обнаруживались ямы, возникали водовороты. А где год назад темная толща воды отпугивала детвору, дно заволакивало тиной, и нанесенные вешними потоками камни заполняли подводные пещеры. На месте прежних пугающих глубин лениво шевелились пескари, и было так мелко, что с берега можно было разглядеть крохотные пузырьки воздуха над их жабрами.