Родиться среди мёртвых
Шрифт:
— Китай меня интересует, и, кроме того, есть еще другие причины.
— Я понимаю, — сказала она. Я представил себе, как в ее воображении я совершал какой-то благородный поступок на пользу родине, потому что в ее представлении не могло быть человека, жившего исключительно в погоне за удовольствиями. Я увидел в ее глазах выражение симпатии, и на какое-то мгновение мне захотелось, чтобы мое присутствие в Китае было не исключительно моим личным выбором.
— Вы знаете, — сказала она, — мой отец тоже много раз должен был уезжать из России. Я хорошо это помню, потому что он всегда возвращался с подарком для меня. А
— Вы были очень молоды, когда это произошло?
— Мне было десять лет, но я все очень хорошо помню. Я помню, как я шла в гимназию утром и увидела мертвых солдат на снегу и кровь, кровь везде. Я побежала назад домой. Папы не было дома, гувернантка была в истерике, только няня была спокойна. Она велела мне молиться за отца.
Вдруг Тамара замолчала. Она посмотрела через комнату на пианиста. Он только что кончил играть и зажигал сигарету. Гитарист и виолончелист уходили с подмостков. Пианист повернулся и посмотрел на Тамару. Я почувствовал напряженную интимность между ними.
— Мы опоздаем на фильм, — сказал я.
Было похоже, что она меня не слышит. Я заплатил по счету и сказал, трогая ее плечо:
— Нам нужно идти.
Она молча поднялась, и мы ушли. В клубе я увидел двух журналистов, один из них работал в новом агентстве, а другой только что вернулся из Нью-Йорка. Американка, которую я знал, была с ними. Я хотел избежать встречи, но вернувшийся из Нью-Йорка заметил нас и подошел с приветливой улыбкой.
— Мы только что говорили, — сказал он после того, как я кончил представлять Тамаре его и американку, — Шанхай тридцатых годов то же, что Париж был в двадцатых годах, — центр для американских изгоев.
— О, я думаю, Шанхай еще более захватывающий, чем Париж, — сказала женщина. Ее улыбка раздражала меня. Я заметил, как она избегала смотреть на Тамарино жалкое платье, но ее тактичность была еще более оскорбительна.
— Вы тут уже несколько лет? — спросила она меня, и другой корреспондент ответил за меня:
— Восемь.
— Семь, — поправил я.
— Как насчет ланча завтра или послезавтра? — спросил человек из Нью-Йорка.
Я налгал, что меня не будет в городе несколько дней. Пусть он сам собирает свою информацию, подумал я. Не собираюсь поставлять ему ее за цену одного ланча и нескольких мартини.
— Мы можем пойти куда-нибудь выпить после фильма, — сказала женщина, глядя на Тамару.
— Прекрасная идея, но где мы встретимся? — спросил человек из Нью-Йорка.
Я посмотрел на Тамару. Похоже было, что мы говорили на языке, который она не понимала. Я сказал:
— Спасибо большое, но я должен отвезти госпожу Базарову домой сразу после фильма.
Журналисту я сказал:
— Счастливо.
Все они в унисон сказали:
— Рад с вами познакомиться, — Тамаре. Она слегка поклонилась.
По дороге в зал, где показывали фильм, мы встретили Петрова, который нес поднос. Он остановился на минуту, только чтобы сказать нам:
— Интересно, как они поставили «Анну» в Америке.
Я расслабился, сидя в темноте, с приятным чувством довольства, которое обычно приходило после хорошего обеда и вина. Я с удовольствием смотрел на удивительно красивое лицо Гарбо, изображавшую влюбленную
— Идемте, — сказала она и, прежде чем я мог двинуться, встала и пошла к двери. Я за ней. На улице она повернулась ко мне:
— Они не имеют права, — сказала она, — права представлять это так. Это все неправда. Они показали не жизнь в России, а какую-то комедию.
Я думаю, она считала меня ответственным за то, как голливудская студия представила русскую аристократию.
Я начал:
— Гарбо была…
— Я не говорю об Анне, — перебила она. — Они эту картину сделали, чтобы показать всему миру, в то время… в то время как нам нужны помощь и понимание. А они сделали эту нелепость.
Мы дошли до автомобиля в полном молчании, и она не сказала ни слова всю дорогу до кладбища.
Глава шестая
Я теперь плохо помню события моей личной жизни в течение трех лет, следовавших за 1938 годом. Но настроения, которыми жил Шанхай, остались ясно в моей памяти. В то время как Гитлер триумфально маршировал по Европе, весь Шанхай жадно слушал новости по радио, но все переживали их по-разному. Французы и англичане скорбели, американцы им сочувствовали, итальянцы и немцы торжествовали, китайцы оплакивали свои потерянные города.
Преследуемый тревогой, угнетенный японским контролем, Шанхай стал жертвой политических пиратов, бандитов и претендентов на власть. Богатые спрятались за армией охранников, для бедных чашка риса стала постоянной заботой. Французская концессия и Интернациональный сеттльмент продолжали свое изолированное существование в окружении японской оккупации. Но террор не знает границ, и безопасность была иллюзорна.
Япония не признавала тонкостей дипломатии: человек, лояльный Китаю, становился врагом Японии, все враги должны были быть уничтожены. Первой жертвой стала китайская интеллигенция. Многие университеты были закрыты. Один из лучших педагогов, президент Шанхайского университета, был убит. Футанский университет был обращен в штаб японского военного командования. Бомбы и гранаты, брошенные в кабинеты редакторов не коллаборационистских газет, были только предупреждением о дальнейшем. Китайский корреспондент, который писал статьи о поведении японцев в его стране, исчез. Через месяц его отрубленная голова была найдена на улице Французской концессии.
Редактор китайской газеты, получивший образование в Пенсильвании, продолжал писать статьи, критикующие действия Японии в Китае, и нападал на марионеточное правительство в Нанкине. У него была привычка пить кофе каждый день после обеда в одном и том же кафе в Интернациональном сеттльменте. Иногда, когда мне была нужна информация для некоторых политических статей, я приходил в это кафе его повидать. Его китайская вежливость, европейские манеры и спокойное мужество приобрели ему много друзей. Однажды в этом кафе он был убит выстрелом в спину. Его убийцу не нашли.