Родник пробивает камни
Шрифт:
— Командировать на предмет? — нарочито казенно спросил Кораблинов.
— Посмотреть всего-навсего два спектакля народного театра — «Разбойники» Шиллера и «Русский вопрос» Симонова.
— Думаю, что это не проблема. — Кораблинов сделал пометку в календаре: «Счастьегорск, команд. человека». — Еще что нужно от меня?
— Если бы ты сумел как-нибудь вытащить в Москву или смог сам слетать в Счастьегорск и посмотреть Батурина в роли Карла Моора, то ты мог бы иметь в резерве для своих будущих фильмов актера большого творческого взрыва. Подумай. Я еще в своих рекомендациях тебе ни разу не ошибался.
— Хорошо, подумаю, — устало ответил Кораблинов и на открытой странице календаря сделал приписку: «Батурин — Карл Моор. «Разбойники».
Уже почти с порога,
— Позвони, пожалуйста, Рогову и скажи ему, что ты не от меня, а от кого-то другого слыхал, что в Счастьегорске рабочие парни так украсили свой город, что туда якобы на днях порывается полететь группа иностранных туристов, причастных к искусству. Иначе его не расшевелишь. Он трусоват. Скажи ему, что во Дворце культуры силами рабочих выполнены такие фрески и мозаичные работы, что о них уже говорят как о явлении в искусстве… На мои сигналы этот динозавр никак не реагирует. А о барельефе Ленина, что вырубает на скале рабочий Каракозов, ты скажи напоследок. Уверен, что после твоего звонка он снарядит туда целую экспедицию своих искусствоведов. — Волчанский еще раз, уже в дверях коридора, пожал Кораблинову руку и, раскланиваясь с Серафимой Ивановной, которая в это время вышла из соседней комнаты, спросил: — Позвонишь?
— Позвоню обязательно. Что касается театрального критика, то считай — он уже командирован в Счастьегорск.
Удостоверившись, что Волчанский сел в лифт и хлопнул дверью, Кораблинов вернулся в кабинет и только теперь почувствовал, что он чертовски устал. К тому же последние десять дней в Москве стояла такая жара и духота, что погода сказывалась на самочувствии не только гипертоников, но и молодых, здоровых людей. Никакой репетиции у него сегодня не было. Он просто устал от беседы с Волчанским, в которой тот черпал силы и, кажется, все более и более укреплял свои убеждения, а Кораблинов как-то раздваивался… В чем-то он с Волчанским безраздельно соглашался, а в чем-то не мог разделить его точку зрения, но у него даже не хватало сил до конца выслушивать его аргументы, которые поднимали в душе Кораблинова внутренний протест и принципиальное несогласие.
После ухода Волчанского Кораблинов сел отвечать на неотложные и важные письма. Но не успел он ответить на письмо режиссера «Ленфильма» Рудакова, который приглашал его на главную роль в своем фильме, как раздался телефонный звонок. Звонил Волчанский. Он деликатно извинился за беспокойство и напомнил, что через час по первой программе телевидения будет передаваться самодеятельность одного московского завода, которую стоит посмотреть. И уже перед тем как повесить трубку (закрыв глаза, Кораблинов отчетливо представлял выражение лица Волчанского, который звонил ему из автоматной будки), Волчанский спросил с той значительностью в голосе, которая звучит лишь тогда, когда человек выплескивает из себя крик души:
— Я прошу тебя, Сережа, не вешай трубку, ответь мне всего лишь на один вопрос, который стоит передо мной многие годы.
— Слушаю тебя.
— Что полезнее для народа и для государства: подготовить и вынянчить для искусства два-три десятка профессионалов-чемпионов или приобщить к искусству миллионы?! Ты понимаешь — миллионы!..
Волчанский говорил что-то еще, но Кораблинов уже не слушал его. Он устал от Волчанского. Положив на колени трубку, он сидел, опустив плечи и думая над тем, как бы пожестче и поубедительнее ответить Волчанскому, что в своей недооценке профессионального искусства и в преувеличении роли самодеятельного творчества народа он делает перехлест и впадает в ошибку. И этот ответ пришел. Кораблинов поднес к уху трубку, из которой несся страстный монолог-тирада Волчанского.
— Ты кончил? — оборвал его Кораблинов.
— Да, я кончил! — переведя дух, ответил Волчанский.
— Мы спорим о разных вещах. Стране и народу нужны чемпионы профессионального искусства и миллионы простых смертных, приобщенных к этому искусству.
— Я это понял, когда ты еще об этом не задумывался. Я спрашиваю:
— Ну, знаешь что, Владислав, давай прекратим этот пустой спор. Ты делаешь свое дело, я делаю свое дело. И бог тебе в помощь. Обнимаю. Салют! — Кораблинов поспешно положил на рычажки телефона трубку, словно боясь, что Волчанский в самые последние секунды успеет поставить перед ним какую-нибудь новую глобальную проблему и навяжет продолжение разговора. Даже облегченно вздохнул, когда увидел трубку, немо лежащую на белых плечиках телефона.
Рудакову на «Ленфильм» Кораблинов ответил отказом: очень занят, да и не его это роль. «Где вы были, господа режиссеры-постановщики, лет тридцать назад, когда я бегал за вами, а вы говорили: «Нет!»?..»
На письмо в Высшую аттестационную комиссию при Министерстве высшего образования отвечать не стал. «Позвоню завтра. Где я найду вам время, чтобы прочитать этот фолиант в тысячу страниц?.. Диссертация, диссертация!.. Кто тебя выдумал?» Кораблинов мысленно, на манер гоголевской «Тройки», речитативом, почти пропел целый монолог-проклятие диссертациям по искусствоведению, которые увесистыми, аккуратно переплетенными кирпичами приходили к нему чуть ли не каждый месяц на отзыв из ВАКа.
— Сереженька, может быть, на сегодня хватит? — Серафима Ивановна подошла к Кораблинову, шаловливо потрепала его за ухо и потянула за руку с кресла. — А ну, тянем-потянем, вытянуть не можем!.. Бабка за дедку, дедка за репку…
После ужина Кораблинов и Серафима Ивановна прошли в гостиную.
Телевизор в доме Кораблиновых включался редко. Разве лишь в дни олимпийских состязаний да в часы встреч высоких гостей из других стран — президентов, королей, премьеров… Кораблинов любил читать по лицам высокопоставленных особ их внутренний мир, их душевный и психологический в настрой. Коль верна народная мудрость, что глаза человека — зеркало души, то почему бы не заглянуть в это зеркало, если на чашах весов в этой душе часто лежат судьбы целых государств, вопросы войны и мира…
И все-таки из всех документально-хроникальных передач последних лет в память Кораблинова на всю жизнь врезались две передачи. Они заслонили все другие, может быть, не менее, значительные передачи, но все-таки не поднявшие в душе старого режиссера целое смятение.
Лицо Фиделя Кастро… В нем было что-то от Христа и от гладиатора Рима. Казалось, все самое совершенное, что отпущено природой человеку, было в лице премьера Кубы, в тридцать два года пришедшего к большой власти через признание его вождем самим народом. Из сотни шансов в смертельной борьбе с военной хунтой у Фиделя Кастро был всего лишь один шанс выжить. И он этот единственный шанс, как лавровый венец, принял из рук самой судьбы, которая, бывая порой непомерно жестокой (заразила смертельными бациллами холеры Чайковского в расцвете его творческих и душевных сил, сделала глухим гениального Бетховена, чья жизнь была соткана из аккордов борьбы и сам он был Везувием божественных звуков, ослепила гения-художника в те самые мгновения, когда рука великого мастера держала кисть, занесенную на новый неповторимый шедевр…), иногда щедро дарит человеку все: скипетр власти, признание народа, здоровье, красоту…
И еще три лица запомнил на всю жизнь Кораблинов: Юрий Гагарин, его отец Алексей Иванович и мать Анна Тимофеевна. Это было в день прибытия в Москву первого сына Земли, перешагнувшего ранее запретный барьер земного пространства. Ни одна из самых гениальных актрис мира, умерших и живых, не могла бы лицом своим передать то, что передала мать, встретившая своего сына, вернувшегося оттуда, куда раньше, до ее сына, никто не осмеливался ступать. «Чего ты плачешь, мать?.. Радуйся, кормилица! На тебя сейчас смотрит вся Вселенная. Подними свою голову и посмотри гордо прямо в окуляр телекамеры… Пошли миру свою материнскую улыбку и скажи, что ты обо всем этом знала, когда в мартовскую ночь в сельской больнице рожала сына!.. Сына, которого двадцать шесть лет спустя планета Земля назовет своим сыном в день его второго рождения. Рождения Первого Человека Вселенной…»