Родной очаг
Шрифт:
Но и моления не помогали. Иван и Толик, проснувшись, подсказывали с топчана:
— Может, ей опять литачок принести?
— Или деревянную коробочку?
— Или шестеренки?
— Может, автоматный ствол?
Саня не хотела ни того, ни другого. Глаза ее наливались ужасом, в них была пустота, — казалось, они ничего не видят или же видят то, что всем заказано.
— Дать воды? — спрашивала мать.
Саня наконец утвердительно кивала. Иван приносил ей воды.
Девочка отталкивала кружку.
— Может, тебе свежей из колодца принести?
— Угу-у-у…
Иван бежал
Нужно было что-то делать. Саня худела, желтела, — одни только кожа да кости. Что было делать? К кому только ни обращалась, кого только ни спрашивала — все советовали разное. Одни советовали коптилку не зажигать, когда ребенок просыпается, другие — окна закрывать ряднами, чтобы луна на нее не светила. «Да не светит на нее, Саня ведь на печи спит», — говорила Ганка. «Закрывайтесь, чтоб и отблеска луны не было в хате», — советовали.
Ганка и закрывалась, и коптилку не зажигала. Казалось поначалу, будто помогает. Но это только казалось — Саня как мучилась каждую ночь, так и не переставала мучиться. Ганка послушалась других советчиков — травами принялась лечить. И не просто травами, а их дымом. Бахурка где-то достала ей разное зелье — будто даже по соседним селам за ним ходила, а то и на дальний хутор добиралась к какой-то знающей женщине. Ганка клала то зелье по углам, оно начинало тлеть — и такой от него дурманящий и нежный дух шел, что аж томно делалось. Выгоняла мальчишек из хаты, садились с Саней на доливку, накрывались рядном — и вдыхали дым и запахи. Саня щурилась от удовольствия. Спрашивала:
— Это ты меня окуриваешь, мама?
— Окуриваю.
— Как садик весной окуривают?
— Как садик весной…
Как будто на первых порах травы помогали — так казалось Ганке, — но Саня как плакала, так и не переставала плакать.
— Сглазили, — говорила Бахурка. — Это у кого-то недобрый глаз. Это он виноват, не иначе.
— Да какой там глаз…
— И не говори! Вот если ребенка отнимают от груди не один раз, а два, — это у него непременно дурной глаз. Вырастет он и даже может не знать про это… Кто ж это на нее так глянул? Уж не из Гомозов ли кто-нибудь?
— Может, из Гомозов…
— А кто к вам домой часто ходит?
— Никто не ходит. Только вы, бабушка, часто наведываетесь.
Бахурка хлопала глазами без ресниц:
— Ганка, побойся бога, разве ж это я наслала?
— А разве я что-то говорю?
Хорошо, что объяснились. А то Бахурка с гонором, ей обидеться — что каплю воды выпить. Объяснились и принялись рассуждать: если это наслано, сглазили или от испуга, нужно бы поискать бабку-шептуху. В Збараже вроде бы и нет таких. Когда-то были, да перевелись или попритаились так, что никто про них и не знает. Вот болтали, будто старая Тилимониха заговаривала прежде болячки — и они заживлялись так, словно их и не было, но ведь то болячки снаружи, на теле, да и давно уже про Тилимониху такого
Разузнали про шептуху аж из Полевой Лисиевки. Будто живет там со старой матерью пожилая женщина, которую бросил муж, потащившись за молодой. К этой пожилой женщине топчут и топчут стежку люди со всех сторон. Она никому не отказывает. Если к ней домой придут — поможет, если попросят в соседнее село — тоже придет. Так звать ее или нет? Ганка не стала раздумывать — звать.
Бахурка сама ходила в Полевую Лисиевку, сама и привела знахарку. Была это высокая, худая женщина с длинными руками, усеянными конопатинами. Лицо у нее было продолговатое, глаза — глубоко посаженные, немигающие и внимательные. Когда Ганка увидела ее впервые, что-то оборвалось в груди, заныло, заболело, — и она сразу отвела взгляд.
У знахарки оказался мягкий, ласковый голос. Таким голосом могла говорить женщина, которая вместила в себе доброту всего света. В Ганкиной груди так и оттаяло.
— Входите, входите, — приглашала, чувствуя себя в собственной хате чужой.
Шептуха чуть ли головой до потолка не доставала, осматривалась по сторонам с проницательным доброжелательством. Подбородок у нее был похож на лепешку, к которой снизу пристала сосулька.
— А где же ваши дети? — спросила.
Тут и Саня появилась в хате. Шептуха погладила ее и, нагнувшись низенько, сказала:
— Хорошая девочка… Будет у тебя здоровье, будет и сон, все у тебя будет. — И к Ганке: — Есть у вас нож? А яичко?
Ганка подала нож и яичко. Шептуха попросила и стакан с водой. Быстренько принесла и стакан с водой. Саня следила за всем этим завороженно.
— Сядьте на лавку и возьмите ее к себе на колени.
Ганка села на лавку у стола. Спросила:
— Может, окно закрыть?
— Не нужно. Пусть солнце светит, — сказала знахарка и, подняв в правой руке нож, перекрестила Саню. Так прямо тем ножом и перекрестила. Ганка хотела спросить — для чего это, но вовремя прикусила язык. Раз уж позвали человека, так он знает, что и для чего делать.
Шептуха выгоняла из Сани злого духа. Катала яичко на голове, вокруг головы, груди, спины, вокруг рук, ног. Потом от самого затылка до пяток, словно что-то сдувая, сплевывала.
— Вызываю тебя из головы и из-под головы, из волос и из-под волос, из глаз и из-под глаз, из уха и из-под ушей, из мозга и из-под мозга, из зубов и из-под зубов, из косточек и из-под косточек, из пальчиков и из-под пальчиков, из коленок и из-под коленок… Иди туда, где ветер скучает, камнями перекидывает, песком пересыпает, водой переливает… За другими разами, за божьими словами…
Саня внимательно слушала. Баба-шептуха казалась ей человеком из другого мира. И нож этот, и куриное яйцо. Когда шептуха молилась, то зевнула, — и это почему-то больше всего поразило Саню, но ни единого слова девочка не проронила.
Шептуха наконец взяла стакан с водой, ударила яйцом с одного боку, потом с другого: так, словно крестила воду. Потом ударила сильнее, скорлупа разбилась — и яйцо вытекло в стакан. Шептуха стала рассматривать все это против света.
— Смотрите! — сказала она почти торжественным голосом.