Родной очаг
Шрифт:
— Что просить?
— На комбикормовом всякий народ приплывает к берегу. Один живет в вагончике, а другого тошнит от общежития, хочет в хате. Проси у дядька Трофима, пусть снова приведет тебе постояльца. А как приведет, умей держать. Только уже такой, как Роман, наверно, не случится, не пьяница и не бабник. Был бы он бабник, то легче б сложилось у вас. А то оба какие-то одинаковые.
Разве ж переслушаешь все, что с Олькиного языка сплывает!
Вошла в комнату, из которой постоялец выбрался, покатила взглядом по углам, словно печаль тут свою искала. Глядь, а на подоконнике фотокарточка белеет, что в конверте почта принесла, это ж он забыл в спешке. Глянули на Ганю глаза детские круглые, как улиточки, и такие чистенькие и доверчивые!.. «Скучающий
— Или тут тебе школы нет!.. Да и с поросенком игрался бы, такого славного поросенка вдвоем с отцом купили…
БЕССМЕРТИЕ СМЕРТНЫХ
Опанас Маркович Железняк не думал не гадал о недугах ни до пенсии, ни на пенсии. Он, преподаватель языка и литературы, когда-то любил поиграть с детьми если не в футбол, то в волейбол, играл в городки, подтягивался на перекладине, легко взбирался по шведской стенке на спортивной площадке. Живя на окраине Заполья, учительствовал в Хвощевке, куда ездил на старом дорожном велосипеде «Харьков» и весной, и зимой — при любой погоде: будь то ливень или метель. Так сросся с велосипедом, что два колеса заменяли ему ноги, но и ноги у него были не менее послушные и быстрые, чем велосипедные колеса. Этими ногами обходил ближайшие рощи и леса, собирая землянику и грибы, приносил домой черешню, терн, дикие яблочки и орешки («О, в них больше всяких витаминов, чем в лимонах, апельсинах и мандаринах, только мы не умеем ценить дикорастущие плоды!»), а еще, конечно, всякие травы и коренья, в которых знал толк. Изредка, присоединяясь к тому или другому охотнику, на которых Заполье никогда не было богатым, Опанас Маркович приносил добытого зайца или утку, еще какую-нибудь случайную птицу или зверька, однако со временем все большей страстью старого учителя делалась рыбалка.
На своей лодке обплавал все заводи большой реки, которые кое-где полувысохли, кое-где заболотились, обеднев на дичь и рыбу, однако терпеливый учитель никогда не возвращался с пустой сумкой, а постоянно с уловом карасиков и линьков, окуньков и карпов, верховодок и красноперок, а то и вьюнов. Оберегал удочки и всякую снасть с какой-то болезненной веселостью, с такой же болезненной веселостью относился к удочкам и снасти в руках других рыболовов, не уступая им в смекалке, упорстве и хитростях. Наловленную рыбу варил, жарил, вялил, сушил, отдавал за доброе слово знакомым, и никогда не случалось так, чтобы от своего улова разбогател хотя бы на копейку.
Казалось бы, нет большей радости, чем круглосуточно и круглогодично блаженствовать на воле, на воздухе, на природе, исцеляя душу не только живописными картинами, но и наслаждаясь дарами природы: ягодами, рыбой, всякой петрушкой, укропом, салатом. Этим не только не загубишь грешное тело, но укрепишь, чтобы в здоровом теле и дух стал сильнее.
Если бы только не та, первая, операция, когда Опанаса Марковича внезапно пронзила боль в животе — и пришлось обратиться к врачам, а те не замедлили поставить диагноз. Мол, болезнь такая, что без немедленного хирургического вмешательства не обойтись. Ловко разрезали живот, ловко вырезали, ловко зашили, пожелав скорейшего выздоровления и здоровья. Выписавшись из больницы, учитель еще первый год и на велосипеде ездил, и на лодке плавал, наведываясь в лес и на пруд, даже как-то осенью ходил на охоту, подстрелил дикую утку. Но зимой загрустил-заскучал, все дольше просиживал у телевизора или блуждал взглядом по газетам. К весне похудел и побледнел, как-то посерел, и недавний румянец щек слинял. Отплывал в лодке от берега, но плыть никуда не хотелось, стал равнодушен и к рыбной ловле. Прошло еще немного времени — и Опанас Маркович ходил разве что только в магазин за хлебом и молоком. Мог снять гусениц с яблоневых веток, однако окопать лопатой ствол — не хотелось. Просиживал часами на лавке возле хаты, глядя на машины и людей, на птиц, пролетавших над двором, на облака, плывущие над селом. И голова, которая
Конечно же обращался к врачам, но что врачи? Мол, никто не застрахован от старения, старение — естественный органический процесс для человеческого организма. Мол, из старости еще никто не вернулся в молодость. А не помешала ли операция, допытывался Опанас Маркович. Врачи успокаивали учителя тем, что, конечно, и операция повлекла за собой ухудшение самочувствия, деликатно намекая, что консультации с медиками крайне важны, однако еще важнее в его возрасте прогулки, активный отдых, продуманное питание, покой.
— Ну, Стася, был конь, да отъездился, — наконец признался Опанас Маркович жене. — Я и без врачей знаю, что велосипед и лодка лучше дивана и подушки под головою, но что поделать, если воля моя слабеет.
Стася, то есть Станислава Яновна, всю жизнь заботилась не только о школе, не только о сыне и дочке, что поразлетались теперь, но и о муже, который, может, и не потребовал бы женской заботы, но и не пренебрегал лаской и добротой женщины, которая только и знала, что отдавать ласку и доброту другим. Усохшая и тихая, как паутинка, Стася с медлительностью паутины сновала в хате, на подворье, по селу, однако нигде не задерживалась и всюду успевала. Белые, как лепестки ромашки, ее щеки всегда излучали безмятежную ясную улыбку, и свет этой улыбки щедро изливался на все и всех: на травы и цветы, на людей и ветер.
Видя, как тает Опанас Маркович, она готова была вдохнуть свой дух в его еще недавно могучее тело, собрать каждый золотник здоровья, выходившего из него, и вернуть назад — и втайне мучилась от своего бессилия. Стася была на несколько лет младше своего мужа и всегда смотрела на него снизу вверх: и в молодости, когда ее, совсем ничем не приметную вчерашнюю девятиклассницу, взял в жены статный и умный приезжий учитель, и теперь, когда неожиданно потребовался за ним присмотр, не меньше, чем за малым ребенком.
Когда от сердечного приступа скончалась Нина Танчик, полсела собралось на похороны бывшей фронтовички, бывшего председателя их колхоза, что в тяжкое послевоенное время едва ли не сама запрягалась в ярмо вместе с быками и коровами, которыми пахали артельную землю. На похоронах и поминках много было сказано: мол, у Нины Танчик был крутой мужской характер, что и не каждому мужчине дан, что председательствовала она по-хозяйски, что не одному помогла построить хату, привезти дров или выписать корма для скотины. Вот только не изведала бабьей доли, ради которой каждая женщина приходит в мир, не встретила суженого, не нарожала детей. Вот потому из родни пришли провожать ее в последний путь сестра с братом, их дети с зятьями и невестками, стайка буйноглазых внуков.
Стася ни до похорон не сказала Опанасу Марковичу, что умерла их бывшая председательница, ни после похорон. Правда, в тот день, когда она опечаленная вернулась с кладбища, в предвечерних сумерках комнаты прозвучал вопрос:
— Стася, где так долго ходила?
Опанас Маркович, лежа на диване, смотрел, казалось, не столько глазами, сколько их мукой.
— Да разве некуда идти? — только и молвила с тоскливой провинностью.
Через день или два Стася встретилась у криницы с соседкой Галей, что сидела в их сельском магазине на кассе, и молодая соседка спросила:
— А что это Опанаса Марковича не видели на похоронах?
Острая на язык, она и голос имела пронзительно резкий, и зрачки иглисто тонкие. Вертлявая, как хмелинка, казалось, она и покачивается, как хмелинка под ветром, полыхая зеленью глаз.
— Люди говорили, что его не было, — добавила.
— Или ты, Галя, не видишь, на что годен Опанас Маркович? Разве что только за столом выпить горячего молока или посидеть на завалинке.
— Э-э, Станислава Яновна, не охаивайте Опанаса Марковича! — высеребрила зубы в лукавой улыбке. — Еще как парубок! Ну, за час, держась за велосипед, дошел бы до кладбища, а за час — с кладбища назад.