Родня
Шрифт:
Вид у него, наверное, был неважный, потому что Самат сказал:
— Гляди-ка, ему дают лучшую картину сезона, а он будто любимого ишака похоронил!
— Ничего, ничего, — отвечал он, хватая бобину, оживляясь. Настроение было хуже некуда.
Потом он шел к речке, тащил аппаратуру и бобину с пленками. А жители городка тоже спускались к речке и спрашивали:
— Ты несешь «Аршин мал алан»?
— Да, — отвечал он и вздрагивал, будто готовили ему какую-нибудь каверзу.
Но горожане были веселы и дружелюбны, взяли
Билеты все уже были проданы, счастливчики рассаживались по местам, а люди все шли, и он, взмокший от пота, счастливый, повторял охрипшим голосом:
— Все, все, говорю! Билетов больше нет.
Двери закрыли, а толпа все шумела и прибывала. И он побежал, растворил окно и, встав на подоконник, закричал:
— Пожалуйста, не волнуйтесь… сегодня два сеанса! А завтра кино у кожевников!..
И тут он увидел в толпе Катю. Сперва он растерялся, потом замахал руками, приказывая толпе:
— Прошу! А ну, прошу пропустить!.. — И толпа послушно расступилась, и Катя, крепче прижимая к себе портфель, отряхивая со лба волосы, стала пробираться к нему, улыбаясь, блестя ярко глазами. Он поднял ее на подоконник и захлопнул окно.
И вот с экрана запел аршинмалчи, пока еще просто себе купеческий сын, еще не лукавый аршинмалчи, и песня у него печальная, почти заунывная. А потом он даст жару, потом он плясать будет на диво своей тетушке и такую ли песенку споет:
Я любовь свою нашел, Под собою ног не чую — Свою милую нашел!..Не уставая, пел этот парень-аршинмалчи, и страстно вторил ему Дамир… Сперва он и не слышал, что экран онемел, а в зале смеются, потом глянул в объектив и бросился исправлять звук. И опять пел вместе с аршинмалчи, и с его продувным слугой, и с невестой, и с тою толстой тетушкой.
Запоздно он вышел из клуба. В глубине улочек замирали голоса. А Катя, конечно, раньше ушла, после первого сеанса. Он пошагал под горку улочками гончарной слободы, перешел мост и остановился. От усталости и голода кружилась голова, в глазах проносились отрывки чужой, давней чьей-то жизни… Гости, наверно, разошлись, а мать с соседками убирает остатки угощения, моет посуду. Ах, глупая, зачем поставила его у ворот? «Нет, — подумал он, — не стоит обижаться». И громко запел:
Соловей над розой алой Серебром рассыпал трель…Он пошагал, улыбаясь, глядя в небо на пролетающую звездную стаю.
СоловейОн услышал, как растворилось окно, и рядом с белой занавеской замерла чья-то фигура. Когда он прошел дальше, распевая свою песенку, то еще одно окно растворилось. И еще. Они слушали его. Слушайте, слушайте! Пусть вы обидели меня, посмеялись надо мной… слушайте, открывайте окна, приподымитесь на цыпочках, затаите дыхание, слушайте!
Соловей над розой алой…Миновал год. Он был отмечен несколькими событиями в жизни городка. Во-первых, на его улицах стали курсировать автобусы. Во-вторых, Венерка вернулась в родительский дом с ребенком на руках. Правда, еще случился пожар, и о нем поговорили всласть, но пожар отдельно не был событием — он был частью Венеркиного возвращения, потому что случился во дворе у Дамира, и сгорел сарай с его экраном, с кинопленками и табуретками. Говорили, муж Венерки подстроил, но вряд ли — он давным-давно укатил куда-то в Чимкент, да и зачем было поджигать ему сарай?
Как-то, выйдя из кинопроката, груженный аппаратурой и бобиной Дамир направился к автобусной остановке. Он пристроился на заднем сиденье, и кондукторша пробралась к нему, когда уже отъехали порядочно.
— За багаж уплати, — сказала она, и вдруг, вглядевшись в банки, на которых было написано «огнеопасно», побледнела и, нажимая на кнопку сигнала, закричала шоферу:
— Останови! С огнеопасным грузом пассажир!
Шофер остановил машину, вошел через заднюю дверь и молча, с суровой миной, за которой, может быть, прятал страх, вынес кинобанки, поставил у дороги и облегченно, зло прошипел:
— Машину мог взорвать… балда!
Автобус поехал, скрылся за поворотом, а Дамир смотрел на взбаламученную пыль, ухмылялся, глотая в горле комок, и бормотал: «Ничего, это ничего». Но было ах как обидно! В перерыве между сеансами он написал заметку и наутро отнес ее в редакцию, а еще через день держал в руках газету и десятки раз повторял свою фамилию, стоящую под заметкой. Наконец он прочитал и заметку, и в ней, кажется, не изменили ни одного слова, во всяком случае, заголовок был у нее такой: «Как заблагорассудится шоферу».
К тому времени злость и обида у него прошли, но теперь он чувствовал какой-то страх — например, перед возможностью оказаться опять у края дороги с выброшенной аппаратурой. Или у ворот в ожидании жениховской повозки. Но почему это-то вспомнилось? Нельзя же обо всем писать в заметках…
Так он шел, посмеиваясь над собой, и вдруг услышал позади потрескивание колес, бодрый храп лошади. Он обернулся и увидел Мишку-цыгана.
— Читал! — крикнул тот, придерживая коня. — Читал, читал, здорово, Дима! — И улыбнулся так ласково, обожающе.