Родня
Шрифт:
— Стой!
Поезд остановили, закрыли подачу воздуха и мазута. Дударай пошел вдоль печи, коротким ломиком выстукивая торцы. Потом начальник цеха, в пиджаке нараспашку, с бледным лицом, взял у Дударая ломик и простучал по торцам сам и отбросил ломик.
— Ломать!
Я все не мог оправиться от растерянности, и, когда принесли ломы, их разобрали раньше меня.
Торцы оказались хрупкие и ломались легко. Пламя я увидел, когда наполовину разрушили стену. Оно было все изорванное,
Я сказал, что полезу в печь. К этому отнеслись спокойно, только начальник цеха почему-то оглядел меня, но ничего не сказал.
На меня очень долго надевали комбинезон, сверху брезентовый, внутри ватный. Валенки я надел сам. Они были большие и обгорелые, кто-то до меня надевал их не раз.
Я шагнул в печь медленно, в полный рост, потом пригнулся и заспешил — предстояло сделать два шага или три шага, не больше.
Да, пламя лежало, но вблизи оно оказалось прежним — легким, не желтым, знойным. Таким, каким я управлял всегда.
Я опустился на колено, потом на бедро и на локоть и протянул руку. Справа ударило горячим ветром — голову отклонило набок. Это дуло из вентилятора.
Я протянул руку и наткнулся на болт, который надо было вынуть. Но лицо потянуло к горячему ветру вентилятора, дышать им было легче, чем плотным жаром. Я сделал короткий, как рывок, вдох. Медленно, придерживая губами воздух, выдохнул. Вторым вдохом едва не подавился, затрясся и — точно пламя выперхнул. Но все равно я мог бы еще раз протянуть руку…
Меня вытащили. Когда вытащили, я понял — куда там! — не смог бы. Придерживая с боков, меня вывели во двор.
Дония протянула бутылку с водой, и я стал пить. Вода была теплая.
— Пей помаленьку, — сказала Дония, — холодная. Я пойду туда.
— Иди, — проговорил я, и голос у меня оказался по-щенячьи жалобным.
Ничего страшного со мной не случилось; я не сделал того, что надо, и значит, еще кто-то должен полезть в печь. Из цеха вышел Анвер.
— Болт вынули? — спросил я. — Огонь потушили?
— Да, — ответил он. — Идем домой. Вид у тебя… в гроб краше кладут.
— Я бы, пожалуй, смог, — сказал я. Но он ничего не ответил.
Дорогу расхлябило — следы не проглядывались. Над нею утомленно курился теплый парок. Мне было жарко. Но когда мы подошли к реке, я почти с отвращением поглядел на воду. От нее исходило гнилое тягостное тепло.
— Матери ничего не говори, — сказал Анвер, когда мы перешли мостки и поднялись в гору.
Дома матери не оказалось, и я вспомнил, что у нее в больнице вечернее дежурство. В передней,
В большой комнате лежал и курил Гумер.
— Ты встань, — сказал Анвер, — он вот ляжет, к окну поближе.
— Пускай ложится, — согласился Гумер, скидывая ноги на пол и садясь. — Ты что, заболел?
— Да, — ответил за меня Анвер, открывая окно и поправляя сплющенную подушку.
Когда ложился — не понимаю отчего, ни боли, ни особенной усталости я не чувствовал — вдруг простонал. Гумер стал надо мной и смотрел продолжительно.
— Ты выглядишь очень жалко, — сказал он, — как положительные герои в кино. А может, ты подвиг совершил и… красивая девушка, например, Дония — чем не героиня? — во все глаза смотрела на тебя?
— Пусть он отдыхает, — сказал Анвер, подойдя к Гумеру, — и… ну, ты этого не поймешь, — он усмехнулся. — У рабочего человека имеется гордость, и ты можешь схлопотать себе по морде.
Нет, пожалуй, я не смог бы дать ему по морде.
— Ты на меня не кричи, не кричи! — крикнул Гумер, и голос его стал как бы распадаться на разные голоса — то громкий, то шепотный, то густой, то визгливый. Он отодвинулся от меня и придвинулся к Анверу.
— Не кричи! Нам с тобой нечего делить… Твою рабочую гордость, что ли, делить?
Старший брат повернулся к Гумеру, спиной ко мне. Я видел только, как двинулась под тонкой рубашкой лопатка, и услышал как бы изумленный вскрик Гумера.
— Поднимайся, — сказал Анвер и ногой открыл дверь в переднюю. Я услышал из передней странные звуки, какие я никогда не слышал от деда — хриплые, жалобные, трудные звуки.
Гумер вскочил и, ступив на койку ногой, выпрыгнул в окно.
— Ты лежи, — сказал Анвер. — Ты лежи! — громко, строго повторил он, точно я спорил с ним, и, так же громко стуча сапогами, вышел из комнаты. За дверью сапоги его вдруг затихли, потоптались. Потом я услышал, как он пробежал мимо окна.
Я поднялся и, ступая на носках, направился в переднюю. Там был сумеречный полусвет. Дед сидел на краю кровати, прямо вытянув перед собой босые, в белых кальсонах, ноги. Белая бритая голова, острое черное лицо. Белая борода лежала на груди, на белой рубахе, и ее не было видно. Дедушка не шевелился.
— Дедушка! — испуганно, шепотом крикнул я.
— Кто ушел? — спросил он.
— Никто не ушел. Ты не волнуйся, — сказал я и откинул тяжелое ватное одеяло, чтобы сесть рядом. Что-то тускло блеснуло. Я протянул руку — это был кухонный нож. Почуяв ссору, дед, видно, спрятал нож, а потом понял, что он только спрятал нож, а предотвратить ссору все равно ему не под силу. И тогда он заплакал.