Родня
Шрифт:
— Сегодня мне некогда, мне на могилку матери надо.
— Вот и поедем, — ответил Мирвали. — Сперва на могилку, а потом в поле.
И они отправились на кладбище, совсем в другую сторону, а теперь вот ехали на картофельное поле.
Лукман, сын Мирвали, ждал их у брода. Увидел их и замахал руками, а бык, точно знак ему дали, побежал, хрипя и раскачиваясь. Вбежал в воду, ткнулся мордой и стал пить; он пил и пил, и бока его раздувались прямо на глазах. Салим спрыгнул с телеги, и с Лукманом они пошли по воде, чтобы быку было не так тяжело. Да и приятно ощущать текучий холодок, песок и гальку под ногами. И быку, наверно, приятно бухать копытами и подымать брызги,
Поля картофельные начинались почти сразу за рекой. Место хорошо знакомое: невдалеке овраг, где зимой мальчики катались на лыжах; левее, шагов через сто, в большом скалистом холме есть расщелина, выводящая прямо к омуту. В расщелине родник, не замерзающий и зимой, вода из родника светло, с тихим бренчаньем течет в темную, полную чашу омута. По другую сторону омута — тоже каменистый, островной холм, обтекаемый еще и речкой.
До войны вся заречная сторона была широким лугом с густыми травами, цветами, и мальчишек, когда шли они по тропинке к омуту, скрывало с головой. Но в первую же военную весну луг распахали и сплошь засадили картофелем, поставили сторожа. Собака у сторожа, большая, с длинной шерстью, дворняга, выскакивала, случалось, из зарослей картофельной ботвы, но, увидев мальчиков, спокойно поворачивала назад и тут же исчезала в кустах. Участок дяди Мирвали располагался с краю поля, совсем недалеко от омута, и мальчик, доставая с телеги тяпки и провиант в мешке, предвкушал, как он, поработав, побежит к расщелине, пройдет ее узким прохладным коридором, не спеша попьет из родника, а потом разденется догола и с каменного выступа прыгнет в омут. И будет плавать, плавать, пока не надоест.
А пропалывать и окучивать картошку придется, видно, ему одному: Мирвали доставал свои капканы, ведро, кленовую, с клешнями на конце, палку и мешок, в точности такой, в котором была еда («Перепутают когда-нибудь мешки», — подумал мальчик брезгливо), — значит, Мирвали опять будет ставить капканы, а Лукмана заставит носить воду из омута, чтобы лить ее в сусличью нору. Выскочит суслик — Мирвали ловко, мягко придавит его клешнястой палкой. Но он и руками ловко и точно схватывает.
«Ну, ничего, — подумал мальчик, — и один я управлюсь».
А им крикнул:
— Вы там, смотрите, недолго. Я к вам не нанимался полоть картошку.
Мирвали засмеялся, взял из его рук тяпку — показать, как надо окучивать. Ловко и легко, будто забавляясь, он посек траву около куста, подгреб черной сырой земли — кучка вокруг него получилась.
— Понял? — спросил Мирвали и хлопнул мальчика по плечу.
— Понял, понял, — проворчал мальчик. — Не больно хитрое дело.
Когда Мирвали с сыном скрылись за кустами, он как-то сразу забыл о них, о своей обиде: «Ничего, и один я управлюсь. А нет, так приедем еще раз». Хорошо, спокойно было у него на душе! Вот на могилке матери побывал, могилка, хотя и старая, но вырыта и заделана хорошо, вот подал старику-сторожу, и тот помолится за упокой души.
Поработав с полчаса, он снял рубаху и, аккуратно сложив ее, положил на межу. Соль съедает одежу, так что надо рубаху поберечь. Солнце, конечно, печет сильно, но тело его смугло, небось не сгорит. И работа сама по себе не то чтобы нравилась ему, но была простой, нетрудной и имела самое прямое отношение к пище: ведь под этими кустами уже почти спелые клубни. И как хороши, влажно-зелены листы, как ярки белые цветы! И земля хорошая, когда копнешь ее поглубже, — черная, влажная. И чистая, целительная. Ведь недаром однажды, когда он в поле поранил ногу, Мирвали, недолго думая, посыпал ее землицей. И
Копали они и грузили в телегу и свезли два или три воза во двор, на огороды, как будто там мало своей земли. Но Мирвали объяснил, что луговая землица богата перегноем и в ней много дождевых червей.
— Вот теперь, — говорил Мирвали, — черви пойдут по всему участку, делая ходы, пробудят слежавшиеся, помертвевшие пласты, и те опять будут плодоносить…
Он ловко срезал сорняки и думал удивленно-радостно: неужели все то, что они считают сорняками, составляло некогда такой яркий, живой, праздничный луг? Вон и теперь на меже зеленеют папоротник и хвощ. Хвоща много еще на склонах оврага, и папоротник там встречается, и на скалах он есть. Когда-то, рассказывал Мирвали, здесь были леса. Сейчас-то вокруг ни деревца, лишь там и сям сухие кусты ракиты, на островке талы, а все остальное вокруг — всхолмленная равнина. Были леса, и река была многоводной, и большие каики ходили по ней, а жили здесь племена башкир, охотничали и занимались бортничеством. Потом в эти места пришли золотодобытчики, заводчики. Стали вырубать леса, жгли, гнали деготь, получали древесный уголь, лес по рекам сплавляли куда-то далеко, где строились корабли для царя…
— Предка нашего звали Мирвали, — рассказывал дядя. — Но мы не башкиры, нет. Деревня наша татарская. Бежали сюда от попов и солдат. А легенда… вот странно, легенда говорит совсем другое. Будто бы потерялся у наших табун коней. Отправились мужики искать. Долго искали, а когда вышли к этим берегам и нашли коней, те к тому времени одичали. Башкиры говорят: «Ловите своих коней да селитесь с нами, земли вон сколько». А лет через полтораста выходит царский указ: все земли, скупленные у башкир, должны перейти к государству. Тогда старики наши стали улещивать башкирских старшин: дескать, скажите про нас, что мы тоже башкиры. Так что землю у них не забрали.
Многое помнит, знает дядя Мирвали. А мальчик не помнит даже своего дедушку. А фамилия у него не отцовская, а материна, потому что родители его так и не оформили бумаг, когда сходились. Мать умерла, родных у него нет, и только где-то на берегах Балтики воюет солдат Гимаев и пишет письма Салиму, своему сыну. На войне убивают каждый час, и, если убьют его отца, он останется совсем без родных. С дядей Мирвали роднит его только то, что оба они из рода, пришедшего в Кингакли лет двести назад. Надо держаться дяди Мирвали, может быть, он-то как раз и поможет мальчику найти его родственников…
Становилось все жарче, сухой яркий блеск омрачал в глазах мальчика белые облака и белое картофельное поле, которое тоже, как и облака, рыхло туманилось и блестело. Жар сушил и колол потное тело.
— Довольно, — сказал он, точно уговаривая себя. — Всей картошки не прополоть, довольно. — И бросил тяпку, прошагал междурядьем и вышел на сухую, твердую, не пыльную даже тропку, которая вела к щебнистому ярко-серому холму, к расщелине в холме. Пробираясь к расщелине, он услышал позади себя шорох камешков и, оглянувшись, увидел Лукмана.
— А-а, — сказал он великодушно, будто допускал Лукмана к собственным владениям. — Ты, верно, попить?
Салим первым припал к ручейку, попил немного и уступил место Лукману. Попил Лукман и тоже уступил ему. Так, попеременно склоняясь к воде, цедили, едва разжимая губы, пока не напились досыта. Потом сидели на корточках над ручейком, их тела покачивались и задевали друг дружку, будто не сами они, а кто-то играл, водил ими, — и мальчики смеялись, и обоим было удивительно чувство близости, нежной общности в этой загадочной, приятной укроме.