Родня
Шрифт:
— Н-ну, уйди, — сказал он и слегка пнул ее босой ногой. Не сильно, не зло, а так, будто добродушно прогонял с дороги собачонку.
Она вдруг схватила его ноги, стиснула, так что коленками он ощутил твердые ее груди. Опять он едва не закричал, но девка уже отпустила, вскочила и, отбегая, запела что-то без слов клекочущим голосом ночной загадочной птицы. Он вздохнул, сгреб в охапку пыльное, колкое сено и отнес быку. Постоял возле него, привалившись к теплому, большому тулову, чувствуя нечто доброе, благодарное к спокойствию животного. Хорошо бы ничего больше не делать, никуда не ходить, но звал Мирвали —
Лукман во дворике у бабушки прогуливал ее корову, а сзади, похлестывая корову прутиком, шел Мирвали. Старуха стояла возле крыльца и бормотала молитву.
— А вот и Салим, — сказал Мирвали и, взяв нахрапник из рук Лукмана, подвел корову к старой, высохшей яблоне. Задрав корове морду, он обмотал веревку вокруг толстого ствола. — А ну, сынок, давай!
Салим подскочил тут же, и вдвоем они раздвинули корове зубы и всунули палку поперек, обмотав концы палки и захлестнув веревку поверх головы. Затем влили в хрипящий зев масло. Жалко, наверно, было старухе отдавать целую бутылку подсолнечного масла, но что делать!
Мирвали распутал веревки и отпустил корову.
— Меня своя работа ждет, тетя Бедер, — сказал он старухе. — Через полчаса я загляну опять. Пошли, ребята.
Мальчики оживились, пошли веселые: наконец-то сядут за стол и напьются чаю. Но едва Лукман заикнулся об ужине, отец накричал на него:
— Ты что, сопляк, все дела переделал? — И верно, забыли мальчики, что дяде надо еще снять шкурки с сусликов. Войдя во двор, Мирвали сразу направился в клеть. За ним тетушка Халиса, жена его, пронесла керосиновую лампу и зажгла ее.
— Отец, — сказала она тихо, — можно, я покормлю мальчиков?
— А что, — закричал Мирвали, — мальчики просят есть? Вот когда закончим работу, тогда и сядем. Иди!
Тетя Халиса ушла. Мальчики отошли к бревнам и сели. Мирвали всегда управляется сам и мальчиков не зовет. И терпеть не может, когда кто-либо глазеет на его работу, например, соседи. Собственно, каждый мужчина в околотке умеет выделывать шкурки, но у Мирвали свои способы, и шкурки у него получаются лучше, чем у соседей.
— Есть хочется, — тихо сказал Лукман и вдруг стукнул кулаком по бревну.
— Ничего, он скоро.
Скоро, он только натрет шкурки солью и оставит до утра. А утром — мальчики еще будут спать — свернет каждую мездрой внутрь, свяжет веревочками и положит дня на три. Потом вывесит на просушку, а там опять будет чистить, солить и опять сушить. А если которая после сушки затвердеет, он положит ее в мокрые опилки. И только потом повезет готовые шкурки сдавать. И ему, конечно, дадут за них самую высокую цену. А куда он тушки девает? Наверно, выбрасывает собаке. Правда, непохоже, что собака сыта, — напротив, кожа да кости и злая очень.
А есть хочется! И пить. После жаркого дня жажда всегда пересиливает, но в иную минуту, вот как сейчас, жажду и голод ощущаешь одновременно. Ну, ничего, вон Мирвали выходит из клети, запирает ее на замок, ключ кладет в карман. Сейчас помоет в колоде руки, затем Магира польет ему из кувшина, даст полотенце, и все они пойдут к столу. Но Мирвали говорит:
— Схожу я, ребята, к старухе. — Смеется и показывает шило.
Значит, если корова не начала жуйку жевать, он проткнет ей бок. Кольнуть «книжку» — это не каждый
Вернулся он быстро, позвал Магиру, умылся, утерся полотенцем.
— Эй, башибузуки, пошли!
Когда сели все за стол, когда аромат лепешек горячо проник ему в ноздри, мальчик почувствовал нечто вроде угрызения совести. Нина пришла, наверное, с дежурства — усталая, но ждет его и, может быть, еще не ужинала. Конечно, она знает, что вечером он всегда пьет чай у Мирвали, возвращается сытый, но все равно ждет его, накрыв своей старой кофтой кастрюлю с кашей. Ложилась бы спать, ведь он все одно не встанет из-за стола, прежде чем не напьется чаю, не переслушает всего, о чем рассказывает Мирвали. О, после пятой или шестой чашки он обязательно разговорится — и чего только не наслушаешься! О знаменитых скакунах, об охотниках, наездниках, да какие у него самого бывали кони… о том, как в старину жил буйный, веселый их город. Но сам-то Мирвали живет здесь не столь давно, во всяком случае, его родители похоронены не здесь. Как-то мальчик спросил:
— А где твои родители похоронены?
— Мои-то? В Фершампенуазе.
Мальчик в школе спросил учительницу, и она сказала, что Фершампенуаз — деревня во Франции под Парижем, но есть деревня с таким названием и у нас в области. В 1814 году казаки, возвращаясь с похода, основали в степи поселение и назвали Фершампенуазом.
— Ну да, — согласился Мирвали, когда мальчик сказал ему об этом. — Мы и были казаки. Ох, вояки, ох, богатые! Да нас где только не селили, куда только не гоняли! А все одно — не унывал народ. На войну с песнями уходили — вот какие мы были. Как его занесло в город, Мирвали не рассказывал. Но город он считал своим, здесь много было у него сватов, кумовьев и, бог знает, как еще назывались эти родичи. Вот и мать Салима он называл сестренкой. Наверно, она приходилась ему двоюродной или троюродной сестрой, а может быть, опять же была ему кумой или еще кем-нибудь в этом роде. Но он-то называл ее сестренкой, он и Салима называет братишкой. Мальчик верил, что однажды в доме у Мирвали вдруг объявится человек, вроде незнакомый, и он-то как раз и окажется настоящим родичем мальчика. Может быть, это будут братья матери. Или отца.
Вспоминая давний разговор с дядей, он не слышал монотонной беседы за столом, но жевал лепешки и запивал их чаем — машинально, не различая вкуса, потому что все настоящее отступало перед сладким дымком его мечтаний, уже переходящих в сон.
— Да ведь ты спишь! — услышал он и поднял глаза, помотал головой. Затем перевернул чашку вверх дном на блюдце и встал.
— Ладно, ступай, — сказал Мирвали. — Как там Нинка-то поживает?
— Ничего, — ответил он, уже переступая порог и не оглядываясь.
Ворота, знал он, в этот час заперты, и мальчик перелез через забор в свой дворик, где стоял низкий саманный домик с плоской глинобитной крышей, его домик, собственный, и едва светилось окошко.
Нина сидела перед лампой и читала книгу.
— Не спишь, — сказал он ворчливо-ласково и подошел, погладил ее по голове.
Она вскинула руку и едва успела задеть его кисть, которую он тут же убрал.
— Я лягу, — сказал он. — И ты, Нина, ложись, ведь поздно. — Помолчав, он спросил тихо: — Письма нам не было?