Родня
Шрифт:
— Ты засомневался в своем нравственном совершенстве, — сказала с улыбкой Аля. — Успокойся: эти сомнения — в твою пользу. Знаешь, — совершенно серьезно сказала она, — ты не делал в жизни таких глупостей, как я.
Молча ходили они по рядам, но ни в одном хозяйственном киоске ножовок не оказалось. Наконец у частника среди разнообразного металлического хлама они увидали пилу, но ее уже торговал какой-то парень. У Илюшки сделалось кислое лицо.
— Вперед, вперед! — крикнула Аля и, оттерев плечом какого-то базарного зеваку, стала рядом с парнем.
— Ножовка? — как
— Просит восемь, а стоит она трояк, — ответил парень, трогая зубцы толстым пальцем. Он сомневался, Аля ничуть. Она выхватила ножовку из рук парня и затараторила:
— Илюшка, слышишь, за пилу предлагают три рубля, по, по-моему, она стоит все пять, а? Где деньги? — Она сунула деньги приятно ошеломленному хозяину и протянула ножовку Илюшке.
— С тобой не пропадешь, — смущенно улыбнулся ей Илюшка уже на выходе из барахолки.
Ей стало приятно.
— Впрочем, — продолжал он рассуждать, — тебе ведь не были чужды стихийные порывы.
— Что, что? А еще что мне не чуждо? — тараторила Аля. Нет, определенно ей очень нравилась собственная бойкость!
Пешком они добрели до центра, здесь ей надо было садиться в автобус, ему — на трамвай.
— Ты все-таки будь поосторожней, — сказала она. — Хорошо еще на пластине скатился…
— А ты бы не хотела поехать к нам? — спросил он без надежды. — То есть к Лизе или к Власовне?
— Я ведь не одна, — потупясь, сказала она, — ты должен понимать.
— Я понимаю, — сказал он с грустью.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ее коснулось одно полузабытое чувство, чувство ожидания: ах, скорей бы, скорей шла мама! Даже молчаливые комнатки как бы ждали тихого, семейного говора.
Нетерпеливое чувство не покидало ее и тогда, когда приходила мама, забирала к себе Женечку и болтала с ним, — Аля ревниво глядела на них и ждала той минуты, когда Женечка уснет. Наконец он засыпал, они с мамой уходили в другую комнату и устраивались на диване. Однажды мама, как бы стесняясь чего-то, сказала:
— А не помогла бы ты мне? Дело такое, — она смущенно посмеялась, — дело-то, говорю, очень нужное.
— Говори, говори — какое?
— Родителям Пети Сидоренко письмо написать. Дескать, так и так, ваш сын работает в передовой бригаде и хорошо себя показывает. Спасибо родителям, что вырастили такого сына.
— Я напишу, — воодушевилась Аля, вскакивая и поспешно ища бумагу. — Подушевнее надо, правда?
Над письмом она просидела долго, к своему удивлению, наконец прочитала вслух и тут же подскочила к матери:
— Ну, как?
— Вот ты написала: вы, дескать, мечтали, чтобы сын вырос замечательным строителем. Может, они и не думали…
— Все равно, — пылко перебила Аля, — все равно, не строителем, так чтобы он вырос замечательным… ведь каждая мать мечтает!
Мать улыбнулась, но все-таки настояла, чтобы про мечту о строителе Аля убрала.
— И про то, что вся стройка гордится Петей, тоже убери, — сказала она. — Вся-то стройка, знаешь, какая?
Когда
«Уважаемая товарищ Сазонова! За самоотверженный труд на ударной стройке стана «2300» металлургического завода Вам вручается памятная фотография».
Этой карточкой мама очень дорожила, карточка хранилась не среди ее наградных документов, а в семейном альбоме.
— Какой он тихий, какой даже нежный мальчонка, — говорила мама, — он у родителей младшенький. Остальные-то совсем уж взрослые. Мать все беспокоится, как бы он прежде времени не женился, а он, я же говорю, такой тихий…
Мама говорила, а Аля уже не все слышала, мягкое, баюкающее состояние было ей приятно, глаза ее сами собой смыкались. Но ей совсем не хотелось уединения или сна, ей хотелось молча и счастливо смотреть в лицо матери. Оно было широким, согретым чувствительными разговорами, и Але важен был не сам смысл разговоров, а это выражение добросердечия и понимания. Так, бывало, она говорила о своей сестренке или братике: Настенька или Васенька, она (он) такая тихая, такая шалунья, — что думалось, это вовсе малышка. А потом приезжала та же Настенька и оказывалась взрослой тетей, на которую маленькая Аля удивленно пялилась, потому что, по рассказам матери, она должна была быть ровесницей Али. А вот мама привыкла считать их всех несмышленышами, потому что, когда она уезжала из деревни, они оставались действительно несмышленышами. А маме… сколько же ей было? Господи, восемнадцать!
Вдруг спохватившись, Аля говорила в каком-то сострадательном порыве:
— Мама, слушай, мама! Дай-ка мне письмо, совсем не то мы написали.
Но мать только усмехалась и не давала письма.
— Нечего мудрить. Как я пишу его матери, так ты все равно не напишешь. А это в самый раз, от коллектива.
И опять она принималась рассказывать о Пете, о том, как нетерпеливые девчонки, бывает, стучатся к нему в комнатку и зовут гулять, а он выходит к ним, такой маленький и тихий, и отвечает: нет, мол, девочки-подружки, гулять мне некогда, потому что мне надо поступать в техникум, так я готовлюсь. Конечно, извиняюсь, да не могу — вот!
Широкое, задумчивое лицо матери навевало покой и воспоминания. Как в детстве, когда разговоры мамы и ее подруг были малопонятны и неинтересны, но Але приятно было слышать, почти осязать мерное, уютное журчание беседы. Голоса женщин навевали такой покой — она еще и не спала, но казалось, начинаются милые сны. Обычно мама уносила ее на руках в их комнатку.
И сейчас Аля пребывала в похожем состоянии — и не то снилось, не то мерещилось, как мама везет ее в салазках ранним морозным утром — в детсад. Или возникало теплое лето, она сидит в песочнице, пересыпая в ладонях желтые крупинки, и вдруг ахает: идет по улице мама в белом длинном, почти до пят, платье, на груди эмблема фестиваля; рядом с мамой — тетя Валя Вершинина, мама Илюшки, тоже в белом платье, да еще косы у тети Вали длинные-предлинные.