Родные гнёзда
Шрифт:
С дворней и крестьянами Дуняша была строга, но доброжелательна, себя же причисляла к «дому» и потому «соблюдала» везде и всегда барское достоинство, которому мы с братьями не придавали никакого значения, будучи представителями нового поколения. Это не мешало Авдотье Ивановне вести свою линию, что ставило частенько нас в неловкое и досадное положение в отношении деревенских приятелей.
Как человек, помнивший крепостное право, она считала «господ» принадлежавшими к особой породе людей, к которой все другие обязаны были относиться не только с уважением, но и преклонением. Строгая блюстительница старых традиций, она постоянно портила дружеские отношения, которые мы, три брата, старались наладить с дворовыми и деревенскими ребятами, не решавшимися войти в «барский дом», но изредка посещавшими по нашей просьбе «поварскую», где царствовала Авдотья Ивановна. Здесь, едва наш новый приятель немного разгуливался и начинал находить
— Ты что это расселся с барчуком рядом? Ай он тебе ровня? Да ты знаешь, сукин сын, ежели барин суды взойдет, ить он тебя убьёт!
После такого предупреждения, конечно, наш новый приятель в испуге вскакивал, и вся с трудом налаженная интимность шла прахом, так как, оглядываясь испуганно на дверь, он стремился только к одному: поскорее уйти от опасной барской дружбы.
Почему Авдотье Ивановне казалось, что барин может войти и «убить» у неё на кухне кого бы то ни было, непонятно. Отец никогда в её царство не показывался, и ему в голову не приходило обращать внимание на наших приятелей, а тем более их убивать. К самой Дуняше, как и все в нашей семье, он относился прекрасно и очень ценил её преданность, что, тем не менее, не мешало ей панически бояться отца. Бывали, правда, случаи, когда из любви к нам, ребятам поведения отчаянного, она, преодолевая свой страх перед «барином», героически выступала на нашу защиту. Это случалось в тех случаях, когда выведенный из себя нашей шалостью, выходящей из ряда, горячий и вспыльчивый отец хватался за хлыст. Не знаю уже, какими путями это намерение доходило до «поварской», но неизменно каждый раз, едва знакомый нам арапник снимался со стены, сейчас же по коридору, ведущему на кухню, раздавался мышиный топот Дуняши, и она бросалась «в ноги» отца со слезами и воплем «пожалеть свою плоть и кровь». Смущённый этой библейской сценой, отец чертыхался и вешал хлыст на место, всё же успев наскоро хлестнуть нас по тому месту, из которого у казаков растут ноги.
Позднее, когда мы, все три брата, нежно любившие Дуняшу, разъехались по корпусам, ни один из нас не забывал в каждом письме домой послать ей поцелуй, что её почему-то неизменно трогало до слёз.
Дети Авдотьи Ивановны, когда она состарилась, весьма шокировались тем, что их мать продолжала служить «прислугой», так как к этому времени сын её занимал должность начальника станции, а дочь была замужем за другим начальником, и настоятельно требовали у матери поселиться у них. Со слезами и рыданиями старуха дважды пробовала исполнить их требование, но каждый раз снова возвращалась в свою «поварскую», категорически отказавшись от жизни на покое.
Революция совершенно выбила Авдотью Ивановну из привычной колеи, спутав в её голове все понятия. Началось с того, что местными деятелями февральской революции был арестован мой отец «за сочувствие старому режиму и как царский агент», хотя он служил предводителем дворянства и чиновником никогда не был. Затем был убит какими-то проходившими солдатами единственный «сродник» Авдотьи Ивановны, служивший у нас в имении стражником. Когда мужики стали делить помещичьи земли между собой, старуха, плохо понимавшая происходящие события, бросилась в ноги, как она всегда это делала в важных случаях жизни, барыне, с просьбой дать её сыну Яшке земли за её верную службу. Мачехе стоило большого труда объяснить старухе, что раз земля уже отнята, она не имеет права и возможности её дарить кому бы то ни было, но что Яшка сам может потребовать от мужиков свою часть. Это Авдотья Ивановна решительно отказалась понять, так как «чёрного мужицкого передела» не признавала и считала его «озорством», а желала получить для сына землю «законно» и из барских рук. Когда начался большевизм в наших местах, я был на турецком фронте, а братьям, из которых один приехал с фронта, а другой из кадетского корпуса, земельный комитет отвёл кусок нашей бывшей земли и хату, в которой они поселились с Авдотьей Ивановной и Яшкой.
Старший брат Николай, обожавший деревню и не мысливший жизни вне её, воспользовавшись новыми условиями жизни, женился на красавице-крестьянке, и вместе с Яшкой они стали заниматься хозяйством на отведённом им клочке земли. При наступлении добровольцев на Курск брата и Якова мобилизовали в Красную армию. Однако их командир полка, кадровый полковник, сын крестьянина нашего села, у большевиков служить не стал, а, забрав с собой брата Николая и Яшку, перешёл к белым в первом же бою. При отходе белой армии Николай и Яков погибли, все же остальные члены нашей семьи попали за границу.
Оставшись одна, осиротевшая Авдотья Ивановна, отказавшись жить у дочери в Москве, предпочла доживать свой век, поселившись на старом пепелище, у вдовы моего брата, которая вторично вышла замуж, сохраняя таким образом верность хотя бы тени своих господ…
Морозиха
Живя
Самый интересный кружок собирался у задней двери «поварской», т.е. барской кухни, на зелёной лужайке, где стояли две врытые в землю скамейки и такой же стол, за которым летом обедала и ужинала прислуга нашего дома. Председательницей бесед в сумерки здесь являлась неизменно повариха Авдотья Ивановна; что же касается слушателей, то таковыми обычно были её сын Яшка, две горничные, экономка, садовник и механик с винокуренного завода, представлявшие собой усадебную аристократию. Я очень любил, будучи мальчиком, эти вечерние посиделки, во время которых можно было услышать много интересного от много видевшей в жизни и много знавшей Авдотьи Ивановны.
Однажды, когда при мне зашёл среди них разговор о колдовстве и колдунах, повариха рассказала нам следующую историю, имевшую место в селе Озёрном, откуда она была родом.
— Стояла у нас в деревне на самом краю хатёнка-развалюшка, вся в кустах и лопухах, над глиняным обрывом. И жила в ней старая старуха, что этими самыми делами занималась. На картах гадала, на воду глядела, кто у кого украл — угадывала, да признаться сказать, и народушко портила, и до того даже дошла, что над начальством уродничать стала. Присудили раз, стало быть, наши озёренские старики на сходе сыну её Ваньке иттить в солдаты, говорят, ты парень здоровый, за первый сорт можешь царю служить, опять же ты один, и кормить тебе некого; мать, всё одно не перезимует, да-с!.. А мать-то, гляди, это самое узнала, с печки сползла и рысью на сход, а стара была — меры нету. Может, сто лет, а може и боле. Бежит это она по улице, натыкается, а сама воет да плачет. Ну, народ смотрит на эту оказию, а какие мужички даже и оробели: Морозиха — старуху-то так звали, — баба хитрая, не напустила бы какой ни есть напасти… Да в кабак все и подались со схода. А Нефёд-то староста, уже выпивши был, стал выхваляться перед народом, ругаться с Морозихой взялся. И даже вредными словами её встревожил. Хорошо… Сорвала тогда это моя Морозиха с головы повойник и бросила ему под ноги, а сама разливается — плачет, волосы на голове рвёт. Бабы, конешно, сбежались, народ сбился, смотрят, что будет. А Морозиха как закричит: «Ты, Нефёдка, помни себе и не забудь, хочешь сына родного у меня отнять — у тебя дочка родная Дуняшка пропадёт… попомни мои слова и наплюй в глаза, коли не сбудется! А Ванька мой, как родился в Озёренках, так тут и помрёт, не быть ему в войске!» Плюнула на ихний сход да и пошла домой. Что ж вы думаете-то? Ведь оставила-таки старуха сына при себе, по сей день ходит по Озёрне, не приняли на службу. Как раздели его в присутствии, как глянули на него, так все члены и диву дались. Смотрят, а у него всё тело, как говядина красная, а жилы и рубцы чёрные по всему телу, словно его тиранили, али что. Не гож, говорят, этот малый царю служить, ему, батюшке, пегих солдат не требуется.
— А всё она, Морозиха, сделала, — пояснила нам Авдотья Ивановна. — Зарезала ночью в сенцах телка и до утра поила сына кровью, а посля того какими-то травами отпаивала его.
— А что ж, — участливо спросила горничная Серафима Авдотью Ивановну, —Дуняшке-то той ничего так и не было?
— Как же не было? Дуняшка — девка и по сей час сумасшедшая, прямо надо говорить, не человеком сделалась. Весь ихний панкратьевский дом осрамила Морозиха на всю округу. А двор-то их хороший был, богатый. Схватился тады Никифор Иванович, да поздно — вернуть нельзя! Он к Морозихе и прощенья ходил просить, на коленках возля её ползал, а она, сказывают, на него только плюнула и рукой махнула. «Дурак, говорит, камень в воду кинет, а умный его поднимает; теперь поздно — не воротишь».
— А что же такое случилось с Дуняшкой-то? — спросила другая горничная, охваченная жутким любопытством.
— А то, девка, случилось, что и сказать страшно… уму помраченье. Просватал, стало-быть, он, Никифор-то Иванович, свою Дуньку, и жених приличный мужчина был. Ходил аккуратно и скотиной торговал. Собрали поезд, к церкви тронулись, едут по селу, колокольцами звенят, по-мужичьему то есть положению. Ан, смотрят, зараз Морозиха вышла из своей хаты и стала в сенцах, да и смотрит на молодых, смеётся. А зубы у неё жёлтые да длинные, как у лошади… Глядь, а у неё из-под фартука что-то вывалилось и наземь упало, мешок не мешок, а завернутое что-то, — таинственно добавила Авдотья Ивановна, опустив глаза.