Родные гнездовья
Шрифт:
— Но это же... — тряс бумагой бледный от возмущения Журавский.
— Скажу больше: пришло известие, что в Куе исчез следователь, посланный мной по делу отравления самоедов. Исчез вместе с материалами следствия... Здесь, в канцелярии губернатора, потерялось заключение доктора Попова о том, что они были отравлены стрихнином — вот так-то, Андрей Владимирович, — опустил седую голову вице-губернатор.
— Где Тафтин? — дрогнувшим от волнения голосом спросил Журавский.
— В Архангельске. Назначен чиновником и над малоземельскими самоедами.
— И вы бессильны были воспрепятствовать этому?
— Да, — тяжело вздохнул Шидловский. — Против
Союз губернатора с начальником жандармерии и распорядителем финансов, сложившийся на общности цели, которую надо было тщательно скрывать от окружающих, был действенным и взаимовыгодным. Губернатор не расспрашивал Чалова, почему он хочет выгородить Тафтина, хотя знал, что тот инсценировал разграбление самоедами открытых для них магазинов в селах Колва и Болбано. Догадывался он и о том, что «самоеды-грабители» были отравлены стрихнином по заданию того же Тафтина, и о том, что следователь, назначенный по этому делу Шидловским, исчез не без содействия Чалова. Сосновский даже не спросил у шефа архангельских жандармов, для чего тому нужен Тафтин, ибо поиски правды требовали обратных действий — пресечения преступлений. А это бы всколыхнуло Чалова и заставило его копаться в делах Сосновского — Ушакова, хватать руку камергера, запущенную в государственную казну, как в собственный карман. Каждый из членов тройственного союза, боясь другого, старался помогать соучастнику небывалого ограбления без лишних слов.
Только благодаря таким взаимоотношениям «троицы», как звали теперь архангелогородцы союз губернатора с Чаловым и Ушаковым, Тафтин, вместо того чтобы занять место в тюрьме, получил право беспредельной власти над всеми кочевниками европейской Российской тундры. Учитывая, что слух об отмене пушного ясака может достичь самоедов, он укрепил «свое право» «Дарственной Грамотой», якобы жалованной ему — Петру, сыну Александра III — на предмет владения Малой и Большой самоедскими Землями с правом взимания пушной дани — по три шкуры песцовых или лисьих с каждой самоедской души. Эту «грамоту», как и «царский» поясной портрет, изготовили Тафтину в Петербурге так искусно, что даже Чалов, державший в руках сотни фальшивых русских и иных паспортов и различных удостоверений, ахнул:
— Мошенники! Изготовили так, что сам Николай Второй не усомнится, что ты его дядя! Однако ж...
Что стояло за этим «однако ж», Петр Платович, возведенный мошенниками в «принцы», знал: боже упаси теперь обделить Чалова в третьей доле ясачного сбора, а еще страшнее — сболтнуть. Тафтин отлично знал друга своей юности — Чалов не будет дожидаться следствия и решения суда...
И еще один человек был страшен Тафтину — Журавский, ездивший по всей тундре, знающий языки кочевников и слывущий у них за доброго духа. Страшен был своими бескомпромиссностью, честностью, не терпящей безнаказанного злодеяния и тогда, когда злодеяние можно пресечь только ценой собственной жизни.
Глава 13
ПРИЗНАНИЕ
В Петербурге Журавский не был с лета 1906 года — с тех пор, как уехали они с Платоном Борисовичем Риппасом открывать первый форпост науки на Севере. Более
Разные чувства обуревали Андрея Журавского и детей тундры при подходе поезда к Николаевскому вокзалу Петербурга: Ефим и Павел примолкли, посуровели; Андрею близость свидания с родным городом, с друзьями, наставниками спазмами сжимала горло. О дне своего приезда Андрей известил только двух человек: Платона Борисовича, у которого намеревался квартировать, и доктора Попова, к которому ехали Ефим и Павел. Журавский щадил ребят, боясь шума встречи, восторгов, излишней эмоциональности при виде экзотических аборигенов тундры.
На дымном, по-столичному бестолковом, кричащем, спешащем и толкающемся перроне встретил их один седой, высокий, сгорбившийся Риппас.
— Вернулся! Приехал, друг ты мой неистовый, — обнял он Андрея, согнувшись нескладной дугой и роняя в вокзальную грязь стариковские слезы. — Мученик ты наш...
— Дикари! Дикари! Самоеды! — невесть откуда набежавшая орава полураздетых ребят окружила Ефима и Павла, облаченных в праздничные малицы и расшитые тобоки. На широких наборных ремнях, стягивающих по крестцам роскошную меховую одежду, висели большие ножи на блестящих цепях. Капюшоны малиц Павел и Ефим, непривычные к угарному вокзальному воздуху, натянули на головы, отчего казались крупными хищными птицами. Мгновенно образовавшаяся толпа любопытных теснила мальчишек к «дикарям», подталкивала, подзуживала...
— Пошли, пошли скорее от этой толпы «дикарей»! — крикнул Андрей Риппасу. — Ефим, Павел, идите за нами!
— Куда прикажете багаж, — тронул носильщик за плечо Риппаса.
— Несите за нами — у вокзала подводы, — распорядился Риппас, крупно зашагав по перрону: Павла и Ефима Журавский пропустил вперед себя, наказав им не отставать от Платона Борисовича.
— Гавриил Ильич прислал за ребятами пролетку, но завезем их ко мне на обед, — извинительно попросил Журавского Платон Борисович, когда они вышли на привокзальную площадь. — Женщины обидятся.
— Не разглядев «дикарей»?
— Не обижайся, Андрей, — они дальше финской дачи не бывали.
— Да я не обижаюсь, а удивляюсь: видимо, и я одичал в тундре — Питер и волнует, и душит меня.
— Трудно в наш век определить, где дикость, а где достойное человека житье, — вздохнул Риппас, устраиваясь на сиденье пролетки. Ефима и Павла он усадил в пролетку доктора Попова, багаж, погруженный носильщиками на грузовую подводу, приказал доставить по своему адресу. — Как тебя, Андрей, встретил Архангельск? В тебе произошли перемены: ты будто бы возмужал, посуровел. На твоем лице лежит печать какой-то мудрости, не познанной нами...
— Так ведь расстались-то мы с вами в Усть-Цильме летом тысяча девятьсот шестого года, а сейчас глубокая осень тысяча девятьсот восьмого.
— Да, время летит. Недаром острят: годы уходят, а лет нам прибавляется. Я уже разменял вторую полусотню. Так как Архангельск? — напомнил Риппас.
— Кланяются вам Писахов, Афанасьев, Шидловский. Писахов шлет новоземельский этюд, Василий Захарович — рыбы, Александр Федорович — статью «Петр I на Севере»... Но встречался я и с другим Архангельском — с надменно-насмешливым, злым. Новый губернатор Сосновский встретил меня откровенной враждой.